В ту пору я уже хорошо умел не верить, но всё моё неверие в эти часы облачного дня исчезло, как тень перед солнцем, при этих звуках знакомого слова, истрёпанного языками миллионов людей.
Уходя, хроменькая девушка радостно всхлипывала, часто кивая старику головой:
— Спасибо тебе, дедушка, спасибо, милый!
— Ну, ну, ну, — ничего! Иди, дружба, иди! Иди, да — так и знай: на радость идёшь, на счастье, на великое дело — на радость! Иди…
Она уходила как-то боком, не отрывая глаз от сияющего лица Савелия. Чёрный Олёша, проснувшись, стоял над ручьём, встряхивая ещё более взлохмаченной головой, и глядел на девушку, широко улыбаясь. Вдруг сунул два пальца в рот себе и оглушительно свистнул. Девушка покачнулась и рыбой нырнула в густые волны кустарника.
— Сдурел, Олёша! — упрекнул его старик.
Олёша дурачливо опустился на колени, вытащил из ручья бутылку водки и, махая ею по воздуху, предложил:
— Выпьем, отец?
— Ты — пей, мне — нельзя! Я — вечером…
— Ну, и я вечером… Эх, отец, — он обложил старика кирпичами матерщины, — колдун ты, а — святой, ей-богу! Душой ты прямо как дитя играешь, — человечьей душой. Лежал я тут и думал, — ах ты, думаю…
— Не шуми, Олёша…
Воротилась старуха с парнем, она сказала что-то Савелию виновато и тихо, он недоверчиво покачал головой и увёл их в пещеру, а Олёша, заметив меня в кустарнике, тяжело влез ко мне, ломая ветви.
— Городской, что ли?
Он был настроен весело, словоохотливо, ласково поругивался и всё хвалил Савелия:
— Большой это утешитель! Я вот прямо его душой живу, у меня своя душа злостью, как волосом, обросла. Я, брат, отчаянный…
Он долго расписывал себя страшными красками, но я ему не верил.
Старуха вышла из пещеры и, низко кланяясь Савелию, сказала:
— Уж ты, батюшка, не сердись на меня…
— Ладно, дружба…
— Сам знаешь…
— Знаю: всяк человек бедности боится. Нищий — никому не любезен, — знаю! Ну, а всё-таки: бояться надо бога обидеть и в себе и в другом. Кабы мы бога-то помнили — и нищеты не было бы. Так-то, дружба! Иди с богом…
Парень шмыгал носом, смотрел на старика боязливо и прятался за спину мачехи. Пришла красивая женщина, видимо — мещанка, в сиреневом платье, в голубом платочке, из-под него сердито и недоверчиво сверкали большие серовато-синие глаза. И снова зазвучало обаятельное слово:
— Милая…
Олёша говорил, мешая мне слушать речь старика:
— Он всякую душу может расплавить, как олово. Великий он помощник мне, — без него я бы наделал делов — ой-ой — каких! Сибирь…
А снизу возносилась песня Савелия:
— Тебе, красота, всякий мужчина — счастье, а ты — говоришь эдакое — злое! Милая, — гони злобу прочь; гляди-ко ты: что люди празднуют? Все наши праздники — добру знаменье, а не злобе. Чему не веришь? Себе не веришь, женской силе твоей не веришь, красоте твоей, а — что в красоте скрыто? Божий дух в ней… Мил-лая…
Взволнованный глубоко, я готов был плакать от радости, — велика магическая сила слова, оживлённого любовью!
До поры, когда овраг налился густою тьмой облачной ночи, Савелия посетило человек тридцать, — приходили солидные деревенские «старики» с посохами в руках, являлись какие-то угнетённые горем, растерянные люди, но более половины посетителей — женщины. Я уже не слушал однообразных жалоб людей, а только нетерпеливо ждал от Савелия его слова. |