Катер поволок перегруженную баржу назад. Вот теперь-то ему пришлось потрудиться! Все лошадиные силы его, надрывно воя и тарахтя, преодолевая дикое сопротивление и напор Ангары, на последнем дыхании тащили баржу. У бортов хлюпало, вода стонала у носа, обдавая черные скулы баржи пеной и брызгами.
Но пассажиры и сейчас не обращали внимания на эти героические усилия катера. Девчонки-штукатуры в заляпанных раствором лыжных штанах грызли семечки, плевались шелухой и пересмеивались о чем-то своем. Мужчина в темных очках и накомарнике — белой шляпе с поднятой частой сеткой, — увешанный фотоаппаратами разных систем, возился с одним: открывал, крутил какой-то винт, щелкал затвором.
С жадным любопытством рассматривал я пассажиров. Гошкин отец стоял на руле, и по вздувшимся жилам на его шее чувствовалось напряжение работы. Кассирша, худенькая девушка в выгоревшем штапельном платьице, обходила пассажиров, отрывала с катушки билеты и прятала в сумку деньги.
— А ты чего не берешь? — Она остановилась против меня, бряцая сумкой с деньгами.
Я смутился. У меня не было ни копейки.
— Я катаюсь, — промямлил я, презирая себя за робость, — с Гошкой…
— А-а-а! — протянула кассирша и оставила меня в покое.
В ущелье сдвинутых берегов свистел ветер, зеленая вода ревела и неслась вниз. Впереди, километрах в полутора отсюда, клокотали белые гривы порогов, и катерок, упрямо раздвигая воду, пробивался против течения. Вдруг посередине баржи появился Гошка.
— Эй, вы, — грубо закричал он на девушек-штукатуров. — Семечки за борт: уборщицы по штату не полагается!
— Ты откуда взялся здесь, полосатый? — щуря щелочки глаз, спросила одна, в белокурых кудряшках. — На, полузгай, составь компанию, вкусно. — Она протянула Гошке горсть черных каленых пузанчиков. — Полузгай, начальник переправы.
Гошка непримиримо свел брови. Удар под ладонь, и семечки брызнули вверх.
— Ой, какой жених несговорчивый! — ахнула другая.
— С норовом, — поддакнула третья, — с таким муженьком наплачешься! — прыснула, и все три захохотали.
Гошка налился кровью, как индюшачий гребень. Ноги его стояли широко, как у отца.
— Дуры! — бросил он мрачно. — Через борт бы вас и в Ангару.
Не теряя достоинства, медленно и важно пошел он от них. Девушки вытирала от хохота слезы, смотрелись в зеркальца, прихорашивались. Семечек они больше не лузгали.
На стоянке Гошка позвал меня в каюту. Мы сидели на жесткой лавке у столика, и пока отец ходил что-то выяснять в диспетчерскую — небольшой, стоявший вблизи домик, мы с Гошкой за обе щеки уплетали свежий ржаной хлеб. Запивали по очереди холодным синеватым молоком из горлышка бутылки, брали с газеты нарезанную кружками колбасу и ели. Ух, как было вкусно!
Много есть было неловко: не мое. Молоко я старался пить маленькими глотками и пытался пропустить очередь, но Гошка требовал: «Глотай!» — и мне поневоле приходилось брать бутылку. Я долго жевал один кружок колбасы и не решался прикоснуться к другому, пока не следовала решительная команда: «Нажимай». Ну что тут поделаешь, еще стукнет! И я нажимал.
И опять продолжалась работа: Гошка бегал по причалу, помогал вкатывать на баржу машины, грузить бочки с горючим, ящики, распоряжался и повелевал, бросал концы, наводил порядок, вмешивался в споры, издевался и хохотал. Он и меня не оставлял без работы: то прикомандировал к одному подвыпившему рабочему («Гляди в оба, а то за борт свалится»), то понял к плотникам, строившим ожидалку, за спичками (у отца кончились), то позволял и даже приказывал брать в руки штурвальное колесо на барже. |