Купил сразу две книги: Сол Беллоу "Планета мистера Сэммлера" и "Сексус" — Генри Миллера. И в предвкушении оскопленного удовольствия спустился в метро, хранящее былое величие и помпезность обваливающейся лепнины, трясся до своей станции, разглядывая обложки. Сола Беллоу начал читать сразу, как только включил свет и скинул обувь. Ходил по квартире, оставляя одежду то там, то здесь, сразу попав под очарование старого мастера, и почти забылся.
Старый тактический прием — добро торжествует над злом, через боль, кровь, унижение, но торжествует: мистер Сэммлер наказал негра-вора, может быть, даже слишком жестоко, но наказал. Впрочем, это прочитывалось с самого начала романа, и сделано было виртуозно.
Ночь проспал как убитый и утром первым делом под крики молочного муэдзина: "А вот ком-у-у... молоко-о-о?.. молоко-о-о?.." включил телевизор и просмотрел все каналы. "Наверное, это случится в десять", — решил он. Подспудно прислушиваясь к телефонному звонку и поглядывая на часы, проглотил несколько страниц лимоновского Генри Миллера, пропуская все отступления, больше трети страницы. Слишком механистично, словно автор делал паузы внутри себя, осознанно или неосознанно, кто знает? Иногда он озвучивал банальные истины. Скользил поверх. Поверх смысла. Но все равно хорошо, словно тот Миллер в тексте искал что-то необыкновенное в чувственном мире и удивлялся, что не может ничего найти ни в себе, ни во всех своих женщинах, наивно изумляясь собственной слепоте. Но ни в десяти-, ни в одиннадцати-, ни в двенадцатичасовых новостях Губарь так и не появился. Не появился он и позже, когда Иванов безуспешно пытался его вызвонить хотя бы по одному из номеров. Ни к Солу Беллоу, ни к Генри Миллеру больше он в тот день не притрагивался. Шум за окном предвосхитил все ожидания — гудки машин раздражали больше обычного и уже перешли в синоним неудовольствия, когда к вечеру услышал в телефонной трубке странное признание:
— Сегодня меня преследуют сплошные неприятности...
Что-то произошло с его дикцией, в которой появились старушечьи нотки, или что-то мешало ему говорить, и от этого он словно жевал слова.
— Нет, отчего же... — произнес Иванов, еще боясь подумать о самом худшем.
— Ты только ни о чем не спрашивай, — попросил его Губарь, издавая странные пришептывания, и опять многообещающе замолчал.
— Не буду, не буду, — пообещал Иванов. Ему вдруг все стало ясно — слишком хорошо он знал Губаря. Можно было ошибиться только в деталях. — Я сейчас приеду! — крикнул он в трубку со смешанным чувством облегчения, еще не думая, что предпримет, и вдруг у него появилась мысль: "Бежать!" Бежать через все границы, через заставы, все равно куда, но бежать, и все кончится разом. И слава богу!
Когда он спускался в метро, начинались сумерки, а когда выскочил из него, было уже почти темно и фонари перед общежитием не горели. Откуда-то сверху неслось о том, что "никто не хочет ее тела..." и что (и в это глупо было верить) "девушка опять созрела...".
— Что случилось? — спросил Иванов, когда Губарь открыл ему дверь.
Впрочем, можно было и не спрашивать. Все было написано на его лице. Под всегдашней бравадой — смущение и неуверенность. В руках — сковорода с кроваво-красной отбивной, залитой яйцом. Сам весь розовый, крупнотелый, в одних трусах, с помятой идиотской прической а-ля кирпич.
— Ужинать будешь? — спросил Губарь, странно шепелявя и пропуская его вопрос мимо ушей. — Тогда марш за стол.
Не глядя, вывалил ему на тарелку половину. Его породистое лицо Жана Маре, с ямочкой на круто закрученном подбородке, и серые глаза были странно неопределенными, словно в нем чего-то не хватало, что было с избытком в оригинале, а здесь терялось под напором реальности и делало его недоуменным или лишенным целостности и заставляло распадаться на отдельные части, которые жили сами по себе, не сливаясь в общую картину. |