Изменить размер шрифта - +

— Но какие! — патетически воскликнул Губарь.

Он отбросил все сомнения. Именно таким его и любили. Оператор поколдовал над видеокамерой, светильники медленно остывали, в комнате становилось душно.

— Витек, — сказал Губарь оператору, — на сегодня все. Завтра смонтируем — и в эфир. Текст я подброшу утром.

У Витька была явно нездоровая асимметричность в теле, потом Иванов понял — правое плечо было шире и висело ниже левого.

— Что с ним? — спросил он, когда они с Губарем помогли вынести и погрузить аппаратуру в машину.

— А... — Губарь махнул рукой, — увлечение молодости — ручной мяч.

Витек козырнул и уехал.

— Оставь папку мне, — попросил Губарь. — Никто не будет знать, где она.

— А он? — почему-то шепотом спросил Иванов.

— Он свой парень...

Они вышли на угол Драйзера и Шнитке. Гостиница на углу, разрушенная во время Первого Армейского Бунта, стояла в лесах.

С другой стороны, чуть ниже, за стволами деревьев, проносились трамваи — звенели на повороте, группы людей спешили по блестящим, скользким плитам в подземный переход. Даже дождь теперь стал не просто дождем, а клериканским дождем.

Трое, засунув руки в карманы и покачиваясь (контур женской головки врывался в разговор), ловили такси. Потом один из них, отвернувшись, стал мочиться на бордюр.

Со стороны сквера вынырнул патруль, и троица чинно отступила в тень подворотни. Проходя мимо, полицейский козырнул Губарю.

Губарь ухмыльнулся. Глаза хищно блеснули в темноте. Он любил, когда его узнавали на улице.

— Завтра я их потрогаю за вымя, — сказал он, кивнув на город.

— Не переусердствуй, — удивляя самого себя, заметил Иванов.

Он вдруг понял, что то, что они делают, вообще не имеет никакого смысла — ни плохого, ни хорошего. Словно они оба вырваны из небытия и помещены сюда, под никлые деревья, в августовскую ночь, чтобы стоять и говорить о том, что кажется простым и естественным, но почему-то вызывает оскомину неудовольствия. Можно было забросить эту проклятую папку и жить так, как тебе нравится. Но для чего все это, он не знал и не представлял, а был опустошен и устал и не хотел думать, что совершил ошибку. Купы зелени, сливаясь с темнотой, громоздились со всех сторон, придавая ночи неопределенные очертания. Дорога, уходящая вверх и в переулок, казалась дорогой в черное небо.

— Пока... — буркнул Губарь.

Это было обычное его прощание, и Иванов не сосредоточился на нем, словно то, что существует во всех словах и жестах, в этот момент сделалось для него закрытым или очень сложным или, напротив, — однобоким, пресным. Может быть, он тоже сомневался в содеянном? Не разобрался — ослеп, оглох? Пожал ему руку и пошел через сквер, прочь от общежития, где они когда-то жили в одной комнате, прочь от странного переулка, упирающегося в небо, прочь от самого себя, от того прошлого, где они были счастливы, но забыли об этом, прочь от того, что невольно, в конечном итоге, заставило их предавать самих себя, прочь от жизни, прочь — чтобы спуститься в подземку, чтобы хотя бы таким способом еще раз убежать, как убежал он в армию или в свою литературу. В лицо ударил влажный мертвенный ветер, и он подумал, что никогда не испытывал сладострастия, разоблачая кого-то. "Если б не было последствий, то не было бы и сожалений, а значит, и морали", — утвердился он в своем решении. Не удержался, больше по привычке. Пробегая мимо книжного магазинчика, работающего допоздна, с жадностью скользнул глазами по корешкам. Взгляд выхватил знакомые имена. Переводной Набоков — все равно что суррогат вместо марочного вина. Купил сразу две книги: Сол Беллоу "Планета мистера Сэммлера" и "Сексус" — Генри Миллера.

Быстрый переход