Изменить размер шрифта - +
Прав Кабаков, спорить нельзя: он мечтал отдохнуть на достигнутом. И вот пришел этот мучительный, дремотный, беспокойный покой: завод шел, все устоялось, можно было и в кабинете запереться, и неделями в цех не выходить, и спать вволю. Жизнь дошла до завершения, он пожинает ее плоды, наконец-то живет спокойно, на вершине всех благ… Такой ли она ему мечталась? И рюмочка, всегда она была, из рюмочки стакан вырос, стакан бутылкой обернулся — уже от этой желанной и нудной жизни насильно отрываться приходилось, забывать о ней в угарном тумане. А где уважение окружающих, где любовь рабочих? Где чувство того, что без тебя другие не могут обойтись, сладостное чувство собственной необходимости? Могут без него теперь, могут, уже не бегут к нему навстречу, стараются мимо прошмыгнуть, как бы на глаза грозному директору не попасться. А раз он не нужен, следующий шаг — пенсия, совсем уходить надо, пока не выгнали. Чем же неправ Кабаков? И не так уж далек этот час. Лесков крикнул: «Крутилину плевать на технический прогресс!» И все зашумели: правильно, имеется недооценка, нужно перестраиваться. А он тут одно увидел — подкоп под руководство. Не подкоп, а линия, новый этап развития. Проморгал он новый этап в своей кабинетной дреме! На пенсию он добровольно не уйдет, — значит выгонят его с позором, точь-в-точь по его, Григория, прописи.

«И в коммунизм не верю, правильно! — с горечью думал Крутилин, вспомнив недавние слова Бадигина. — Как в далекую мечту верил — это Бадигин тоже верно определил, а что коммунизм не за горами, рядом со мной, что уже нужно за него бороться, и еще крепче, еще страстней, чем за социализм, этого не было. Передышечки захотел перед походом в коммунизм, долгой передышечки, до конца дней. А новый поход, мол, на детей оставлю, на внуков, ведь прямо так и говорил! Чем же не по Григорию, отстал от новой обстановки!»

Крутилин ошеломленно глядел на стоявший перед ним стакан. Он был потрясен. Он упустил ход своих мыслей, видел выводы, неожиданные и страшные. Он начал с того, что разгневался на Кабакова, хотел обосновать свою правоту. А вышло, что Кабаков прав: кончилось крутилинское время, пора вылезать из тележки. И снова его охватило неистовое, мутное, как похмелье, бешенство. Он сбил со стола стакан, водка плеснула ему в лицо, вслед стакану полетела бутылка. Крутилин топтал бутылку ногами, с яростью дробил ее каблуком. Сердце его тяжко билось, впервые он почувствовал боль в груди. Измученный, Крутилин свалился в кресло, ловил открытым ртом воздух, медленно затихал. Все новые и новые, обжигающие страстные мысли мчались в его мозгу. «Врете, дорогие товарищи, врете, крутыми поворотами не пугайте! Как бы вам самим не вылететь из тележки! По-иному дело пойдет, чем вы расписываете, по-иному!»

Он долго еще бушевал, то вскакивал, то падал в кресло. Он и заснул так, разметав руки по столу, положив голову на кипу бумаг; давно он не спал так крепко, вероятно, со времен войны, когда часто сваливался в монтажных каморках у дощатых, в щелях столов и сладко отсыпался под стрекотание пневматических молотков, шипение электросварки и трезвон бессонных телефонов.

Утром он вызвал к себе Жариковского. Жариковский с робостью всматривался в хмурое лицо Крутилина, он догадывался, зачем его вызвали: вчерашняя резолюция превращалась в действие.

— Так вот, товарищ Жариковский, — сказал Крутилин. — Человек ты исполнительный, в плохом не замечен. Исполнительности на данном этапе мало. Дерзание требуется и солидные специальные знания.

Жариковский вздохнул: будь у него дерзание, он начал бы с того, что выложил Крутилину все о нем самом и не постеснялся бы, как вчера на собрании иные стеснялись. Крутилин угрюмо продолжал, не глядя на Жариковского:

— Правильно вчера отмечали, для задач реконструкции завода ты пока мало подходишь. Помнится, ты в цех просился?

Жариковский оживился: после тяжелых страхов, одолевавших его в эту ночь, он не надеялся на такой благоприятный исход.

Быстрый переход