Доминик мечтал помочь Рэмси так же, как сам Рэмси помог ему вернуть прежний дар, так необходимый теперь. Он посмотрел на своего старшего товарища, но не заметил на нем ответной искры.
– Тогда вера моя была другой, – проговорил Парментер, глядя куда-то за спину собеседника, как если бы он разговаривал с самим собой. – Я проделал большой объем исследований с тех пор, как о ней начали говорить, и я больше не мог уклоняться от темы. – Он чуть качнул головой. – Сначала, тридцать лет назад, когда она была опубликована, это была всего лишь научная теория одного человека. А потом, постепенно, я начал осознавать, насколько много других людей приняли ее. А теперь наука оказалась повсюду: и в области происхождения, и в части ответов на все вопросы… Не осталось никакой тайны, только неизвестные доселе факты. Но превыше всего то, что теперь никому не позволено надеяться на что-то за пределами себя, – более великое, мудрое и прежде всего доброе.
Рэмси на мгновение оказался похожим на потерявшегося ребенка, вдруг по-настоящему понявшего, что это такое – остаться в одиночестве.
Его друг ощутил укол едва ли не физической боли.
– Я могу лишь восхищаться той уверенностью, которой были наделены в старину епископы и святые, – продолжил Парментер. – Но сам больше не могу испытывать ее, Доминик.
Он сидел странно тихий для той бури эмоций, которая должна была буйствовать в его душе.
– Ураган здравомыслия, поднятый мистером Дарвином, унес ее как пустую бумажку. Доводы его снедают мой ум. Днем я листаю все эти книги. – Он взмахнул рукой, указывая на свой стол. – Я читаю апостола Павла, Блаженного Августина, святого Фому Аквинского, всех теологов и апологетов последующих времен. Могу даже обратиться к арамейским или греческим оригиналам и на какое-то время прихожу в себя. Но ночью возвращается холодный голос Чарлза Дарвина, и тьма сразу же гасит все свечи, зажженные мною днем. Клянусь, я отдал бы все, что у меня есть, ради того, чтобы он не рождался на свет!
– Если бы Дарвин не выдвинул свою теорию, это сделал бы кто-то другой, – стараясь говорить по возможности мягко, заметил Кордэ. – Просто пришло ее время. Кроме того, в ней угадывается и толика правды. Это подтвердит вам любой фермер или садовник. Старые виды вымирают, рождаются новые – случайно или по предназначению. Отсюда не следует, что Бога не существует… Просто наука способна дать объяснение тем средствам, которыми Он пользовался… по крайней мере, отчасти. Зачем Богу быть неразумным?
Откинувшись на спинку кресла, Рэмси прикрыл глаза:
– Вижу, что вы стараетесь изо всех сил, Доминик, и благодарен вам за это. Но если ошибается Библия, у нас нет больше почвы под ногами – одни мечты, благие пожелания и истории… прекрасные, но вымышленные истории. И мы должны, как и прежде, проповедовать их, потому что в них верят народные массы, и – что более важно – они нуждаются в них. – Он посмотрел на собеседника. – Но это слабое утешение, и оно не приносит мне радости. Возможно, именно поэтому я ненавидел Юнити Беллвуд… потому что она была права хотя бы в этом, пусть и заблуждалась во всем остальном… и предельно, сокрушительно ошибалась в своей нравственности.
Кордэ показалось, будто он проглотил ледышку. В голосе Парментера слышалась горечь, которой он прежде себе не позволял, и глубинное смятение, намного превосходящее простую усталость или потрясение, вызванное смертью и обвинением… Это был страх, куда более старый и знакомый, чем все, что принес ему этот день. Это была утрата внутренней сердцевины, ядра надежды, лежащей глубже разума. Доминик впервые реально воспринял возможность того, что Рэмси мог и в самом деле убить Юнити. Эта возможность теперь становилась вполне реальной: она еще раз напрасно задела его веру, сдержанность на мгновение оставила его, пожилой священник потерял контроль над собой и махнул рукой, а девушка отшатнулась, оступилась и покатилась по лестнице, чтобы остаться бездыханной у ее подножия. |