Вот с чем там ещё играть?! А Панин гулил, агукал и хихикал как натурально с катушек съехавший. Иногда Татьяна Георгиевна украдкой наблюдала за ним. Никогда прежде она не видела, чтобы человек на человека смотрел с такой любовью. Нет, именно так на неё саму когда-то смотрел Матвей. Но были только она и Матвей. И не было никого третьего, кто мог бы оценить это со стороны. Поэтому так ли это выглядело — неизвестно. А тут здоровый пятидесятилетний мужик под центнер весом смотрит на крошечную трёхкилограммовую козявку! — так, как когда-то Матвей смотрел на неё саму. Некогда её любили. Теперь же Мальцева за такой потрясающей, невероятной, неземной совершенно любовью всего лишь… подглядывает. Так, что ли, получается? Может, у Сёмы и с лактацией бы наладилось, не будь он теперь безвылазно занятой министерской шишкой.
— Посмотрите, какая наша Му-у-усенька краса-а-авица! Самая прекрасная девочка на све-е-ете! — сюсюкал Панин, нежно смывая с головки дочери пену шампуня. — Дай полотенце! — строго командовал он тут же Татьяне Георгиевне. — Нет, ну полюбуйтесь только на папину Му-у-усеньку! — снова завывал он, и, похоже, согласия Татьяны Георгиевны ему вовсе не требовалось.
— Ой, какая наша Мусенька у-у-умница! — токовал Семён Ильич. — Ты видишь, какая она умница?! — он совал пупса Татьяне Георгиевне.
Признаться честно, Мальцева не видела. Как ни смотрела. Красавица — ещё куда ни шло. Ладная, с правильными чертами смешного кукольного лица. Но вот умница?
— Сёма, она не может быть умницей. Она младенец. Она ест, какает, спит вполглаза на ходу и орёт. Бесконечно орёт. Я очень устала.
Как-то само собой, безо всяких инициатив, обсуждений и командного принятия решений вышло так, что Панин стал спать в комнате, рядом с кроваткой малышки. Когда не был в министерстве, разумеется. Мальцева «переехала» на кухню. Даже купила «палаточную» раскладушку. Первый месяц пролетел совершенно незаметно. Особенно учитывая то обстоятельство, что Татьяна Георгиевна вышла на работу всего неделю спустя после выписки. То есть через семнадцать дней после кесарева. И причины тому были рабочие. Ночью ей позвонила Оксана Анатольевна Поцелуева, временно исполнявшая обязанности начмеда, и сказала в трубку коротко и бесцветно:
— Татьяна Георгиевна, родильница, двадцать шесть лет, третьи сутки неосложнённого послеродового периода, вместе с ребёнком выбросилась из окна пятого этажа. Ребёнок умер. Женщина в реанимации главного корпуса. Состояние крайне тяжёлое. Прогноз неблагоприятный. Меня срочно вызвали. Главврач требует тебя.
Мальцева собралась за две минуты. И уже в такси поняла, что не оставила Сёме даже записки. Он будет волноваться. Кроме того, это непосредственно его дело. При его нынешней должности. И ещё поймала себя на мысли, что сбежала из дому — и радуется. Именно сбежала. Именно что — с огромной радостью. Удрала от своей дочери. Ночью. Не переждав минимального положенного законами сроков — могла бы и стать в позу: «Я в декретном отпуске!» Она же как раз именно что в нём. На бумаге, по крайней мере. И, значит, могла отказаться. И без неё бы разобрались. А самое во всём произошедшем бесчеловечное — другого слова Мальцева и подобрать не могла: она даже не ахнула чудовищности повода, вернувшего её на службу. На адовую службу по адовой причине. Неужто ад — зона комфорта Татьяны Георгиевны Мальцевой?!
Но служба — особенно адова — тем и хороша, что себя на ней не помнишь. До себя на службе нет дела. На себя на службе нет времени.
* * *
Анамнез жизни рванувшей из окна с новорождённым младенцем в объятиях с виду был более чем благополучным. Практически образцово-показательным по современным убогим меркам. Папа зарабатывал на пять с плюсом. |