Ему нравилось общаться с природой, поскольку он обладал способностью тонко чувствовать окружающий мир.
Но даже эти красоты не могли помочь ему забыть того, что в последнее время Юлия становится все более отстраненной от него. Часто ему оставалось лишь вволю мечтать о своей патрицианке. И пусть он только что поднялся с ее ложа, юноше было нестерпимо сознавать, что мысли ее сейчас обращены не к нему. Бродя в одиночестве по аллеям, Адонис вспоминал, как она спит в эти минуты – обнаженная, жаркая, источая острый, ни с чем не сравнимый аромат женского секрета, и запахи их ночной любовной борьбы. И при воспоминании об этой ночи прекрасные, темно-фиолетовые глаза эфеба таинственно светились…
Адонис очень скучал об Ариции с ее виллами под яркими лучами солнца, садами, где благоухали цветы всех возможных оттенков, храмами с широкими лестницами, лугами и шумной Аппиевой дорогой в клубах пыли. Он мечтал и тосковал о той Юлии, что осталась там, хотя и понимал, что это смешное, глупое ребячество. Юлия здесь, рядом с ним, единственная и неповторимая, и он добровольно принес себя ей в жертву, хотя и страдал от ее стремления к независимости. Он давно уже стал затворником Юлии – красивейшей женщины во всех концах света. Стал жрецом этой земной богини. Юлия нуждалась в любви и нежности, переполнявшей его душу и тело, и он с радостью отдавал их ей. А в ответ страстная и неутолимая патрицианка дарила ему эмоциональную уравновешенность.
Хотя Адонис мечтал начать здесь ту жизнь, которую они оставили в Ариции, но он прекрасно понимал, что она приехала в Рим только ради Флавия. Зная слабости своего характера, эфеб признавал силу молодого претора, его честолюбие и жажду власти, которые, впрочем, были вполне оправданы. Адонис не мог предстать перед своей госпожой в сверкающей броне, и звон мечей был чужд ему. Но у него было то, чем не обладал Флавий. Любовь претора к Юлии напоминала натиск урагана, Адонис же, собрав в себе аромат наисладчайших трав, являл собой бальзам, врачующий ее сердце.
Тихо ходил сириец среди фиолетовых и красных цветов его родины, посаженных здесь ради него по приказу госпожи. Его черные завитые волосы локонами спускались на плечи, кожа была натерта благовонной эссенцией, на обнаженной груди лежали витые золотые украшения…
Улица Карибского квартала была тиха, но со ступеней портика хорошо открывался склон Целия и голубые улицы Рима, похожие на сеть, местами виднелись колышущиеся силуэты горожан и горожанок. Столица все еще не могла успокоиться после вчерашних Игр и произошедших беспорядков в цирке. У подножия холма пестрели сгустившиеся толпы, дыша негодованием и посылая проклятия Германику, его распутной, сластолюбивой Домиции Августе, консулам и приближенным двора. К шумевшим тут же направлялись патрули в железных кольчугах, вооруженные дротиками, прикрывая свои тела прямоугольными щитами. Кое-где случались столкновения с преторианцами, и солдаты не церемонились с нарушителями спокойствия. Проносились отряды конницы. У храмов стояли когорты во главе с командирами в панцирях, изукрашенных эмалью. Рим свиреп так же, как император, упиваясь кровью и угождая себе насилием. Адонис видел это и тосковал по истинной красоте. Он искал ее в самом себе и в своей патрицианке, ибо никого больше не любил.
Сириец сошел с портика, ему не хотелось смотреть на обнажающуюся столицу. Он оберегал себя от подобных картин, интуитивно опасаясь за свой слишком уязвимый внутренний мир. Подобран одежды, юноша направился к дому. На только что вымытой солнечной лестнице сидел привратник-янитор и прутиком подталкивал изумрудного жука. Адонис миновал раба, его измятую серо-голубую тень, и привратник ему мирно улыбнулся.
Юноша устроился на своем ложе с шелковыми подушками, сильно надушенными вербеной и в задумчивости ждал госпожу. Положение вольноотпущенника давало право эфебу распоряжаться рабами, но он не хотел об этом думать, хотя и мог бы сейчас призвать кифаристок, чтобы они развлекали его, или диспенсатора – раба, ведавшего денежными расчетами Юлии и так дивно рассуждавшего о политеизме. |