Вмешательство в его жизнь таинственной, хотя и дружески заботливой руки, повергло Станислава в недоумение, в тревогу, в раздумья — он не знал, что делать, советоваться ни с кем не желал, ему было бы стыдно, но и принимать эти дары не мог и чувствовал, что не должен.
Только Сара могла быть виновницей загадочных и не прекращающихся благодеяний — Станислав подозревал ее либо кого-то из друзей, пытался даже выследить, но безуспешно. Он поджидал на чердаке, прятался под лестницей — никого! В конце концов это стало его раздражать. Кто же мог в этой еврейской семье принимать в нем такое участие, жалеть его? Необходимо было выследить, узнать правду.
И вот однажды он целый день не выходил из комнаты, кроме как на урок с Сарой, затем уже в сумерках поднялся к себе и почти сразу, нарочно стуча каблуками и кашляя, вышел из ворот на улицу; когда же совсем стемнело, возвратился тайком и, прокравшись наверх, к своем каморке, спрятался у входа в ожидании, не появится ли кто. Сердце у него колотилось то ли от чувства благодарности, то ли от возмущения, он стоял долго, очень долго, но никто не показывался. Вдруг послышался шорох женского платья и торопливые шаги, по лестнице взбежала белая фигурка и, отперев дверь, скрылась внутри. В полосе лунного света, мелькнувшей через открытую дверь, Станислав без труда узнал Сару — она несла кувшин с водой, но, пока Стась опомнился от изумления, девушка уже вышла из каморки, унося пустой кувшин, и, проскользнув мимо оцепеневшего студента, быстро спустилась по узким ступенькам чердачной лестницы.
Итак, все, что он обнаруживал в своей каморке, несомненно, было делом ее рук! Слезы брызнули из его глаз, волнение всколыхнуло грудь. Станислав закрыл лицо руками и долго простоял недвижим. Тайное это милосердие осветило для него новым светом прелестную девушку, в которой прежде он видел лишь красивое, но почти бездушное существо. Стало быть, в груди этой спокойной, медлительной, изнеженной девочки живо билось девичье сердце от чувства тем более драгоценного, что оно было тайным и самодовлеющим, избегающим чужих глаз. Стась вздрогнул при мысли, что эти прогулки Сары можно легко выследить, истолковать в самом ложном смысле и обвинить его. Кровь прихлынула к его лицу.
Выхода не было, надо уйти из этого дома, из тихой этой каморки, из угла, к которому он уже привык, надо бежать — и стало ему жаль всего, что придется оставить, и хотя о Саре он старался не думать, она и черные ее глаза неотступно стояли перед ним.
В волнении выбежал Шарский из своего укрытия и пошел по улицам, пытаясь сообразить, что делать, — конечно, надо было бы с кем-то поделиться, но он этого боялся, он не мог заставить себя обнажить свои чувства, холодный взгляд даже самого благорасположенного человека был бы для него мучителен. Насмешка, болезнь нашего века, которая редко у кого не угнездилась в каком-то уголке души, могла бы его ранить беспощадно — он не был уверен, что даже Щерба не посмеется над тихой, невинной любовью еврейской девочки, которую он, Стась, видел в таком поэтичном и идеальном свете.
Что делать? Куда деваться?
В первую минуту он решил бежать, съехать, все бросить, но как быть дальше, как справиться с преследующей его нуждой, где приютиться? Да и хорошо ли опечалить доброе, невинное сердце, выказавшее к нему каплю жалости?
Долго бродил Стась с такими мыслями по улицам, наконец машинально свернул на Немецкую и поднялся в свою каморку, которая теперь почему-то показалась ему более светлой, веселей, удобней, чем всегда. У порога стоял тот самый кувшин с водою, так проворно подмененный Сарой, а рядом с ним валялись на полу, будто случайно рассыпанные, несколько яблок.
«Бедная Сара! — сказал себе Станислав. — Откуда проник в ее душу этот небесный луч, это чувство милосердия, которым так скупо наделены ее собратья? Во что превратится ее жизнь, когда она вокруг себя не найдет никого, кто бы сумел ее оценить? Бедная Сара! Бедная Сара!»
И, повторяя эти слова, Стась уснул в странных грезах. |