Оглядев сине-серые студенческие сурла и не заметив среди них ни одного преподавательского, я победоносно выпалил:
– В России в последние десятилетия на идею всегда отвечали кулаком! Вот так! Вот так! Вот так!.. Секете, к чему это ведет?
На слова мои внимания никто не обратил. Умные еврейские скрипачи с попками шире плеч, разудалые русские домристы с расстегнутыми ширинками, всему улыбающиеся киргизы с сигаретами «Дымок» за ушами были заняты другими мыслями, другие разговоры говорили. Кто грезил о портвешке, кто о только-только открывшем свои объятия Израиле, кто о плывущем и не уплывающем мареве, которое уже тысячу лет висит над прозрачным и таинственным озером Иссык-Куль.
В недоумении покинул я курилку.
И тут же решил сообщать о куницынских словах только отдельным личностям, а отнюдь не коллективам, будь то коллективы курильщиков или коллективы официантов, лениво сбивающихся за длинным общим столом в утренних, еще пустующих московских пивных.
Я поспешил из курилки вон, и тут же из какого-то кабинета прямо на меня вышел Арам Хачатурян.
Арама Ильича я любил. Прежде всего за большие глаза, которые он никогда – от злобы или ненависти – не делал маленькими. Любил за сказочную наивность и детскую обидчивость, которые проявлялись на каждом шагу. Так и казалось: оборвав внезапно дирижирование нашим студенческим оркестром, он, как и когда-то в молодости, впервые увидав контрабасы, скажет:
– А эти большие скрипки я попрошу играть потише…
Арам Ильич шагал мне навстречу грузновато и печально. Он вовсе не походил на тот «взбесившийся люля-кебаб», каким обозвал его Игорь Стравинский, о чем с поволокой во взоре («Стравинский же сказал!») и мушиной сладостью на устах не уставали жужжать институтские кумушки и вечные доценты. Нет и еще раз нет! Арам Ильич походил скорее на глиняную бутыль со смоляной и слегка серебристой пробочкой головы. Резкое молодое вино бурлило в этой бутыли. Поразительный звуко-запах исходил из темноватой глины, а вовсе не советский котлетный дух!
Не дойдя до Хачатуряна четырех шагов, я остановился. Нужно было как минимум поздороваться (я играл квартет, который сочинил один из учеников Арама Ильича, и ходил на занятия к композитору). Ну и заодно сказать старику что-нибудь приятное. А то, к примеру, спросить: «Как, вам, Арам Ильич, в условиях частых ударов кулаком по идеям пишется? То есть, иными словами: как вы, в условиях неполной творческой свободы, живете-можете?»
Я уже раскрыл было рот, но, глянув в глаза Араму Ильичу, тут же его закрыл. Закрыл, потому что понял: никакие слова сочинителю «Спартака» и «Маскарада» не нужны. Слов он все равно не услышит. Давно, очень давно все слова переплавились в этом грузном теле в грохочущую и поющую подобно горной воде и ни в каких объяснениях не нуждающуюся музыку.
Тогда я просто поклонился и от радости сдержанно рассмеялся. Хачатурян доверчиво улыбнулся в ответ. Я тактично свой слегка разросшийся смех прекратил. Он поднял правую руку и тяжковато поводил ею в воздухе, словно бы распиливал ножовкой корявый пень. Этим жестом Арам Ильич, наверное, хотел показать, что помнит меня и что мне нужно побольше работать над скрипичной техникой и уж только после такой работы приходить пиликать к нему, Хачатуряну…
Раньше я думал: все трудности жизни можно решить посредством улучшения скрипичной техники. Так поступали многие знакомые музыканты: они хорошо учились, талантливо играли, а потом всю жизнь занимались привозом из-за границы шмоток, бытовой техники и их перепродажей.
Советская власть почти всем музыкантам нравилась. Во-первых, при этой власти в стране не было ширпотреба. Стало быть, его можно было ввозить. Целые хоры и оркестры, громоздкие ансамбли солистов и вытянутые в ленту унисоны скрипачей, превратившись в музыкальных извозчиков, везли самолетами и теплоходами, тарабанили автобусами и дирижаблями разное барахло. |