Лера капризная, это точно. А по утрам к ней лучше не подходить. У девочки низкое давление. Она по утрам, пока кофейник не выдует, заторможенная и злая. Лучше не дергать и вообще на глаза не попадаться.
Во многом Ева, конечно, сама виновата: не умела быть с дочерью строгой, требовательной… Дымов-то особого участия в воспитании дочери не принимал; она растила ее на пару с матерью.
Так и жили — мать Евы, Ева и Лера. Ну, очень женская семья. Забавно, у них и животные были исключительно женского пола: кошка и собака, и почему-то обеих звали Маня.
И климат в их «бабском царстве» был очень мягким: тепличные условия, атмосфера любви и заботы.
Ева прошла типичный путь мамаши-интеллигентки в нескольких поколениях. Поначалу терзалась вопросом «бить или не бить?». И вроде уже пару раз склонялась к тому, чтобы бить, а потом представляла, сколько желающих «бить», причем в самые больные места, ее девочка встретит за свою жизнь, и думала: чего ради она-то будет вставать в эту очередь?
В итоге Ева исключила из своей системы воспитания любой диктат и давление. Хотя, наверное, и не было никакой «системы», а была просто сумасшедшая материнская любовь и нежность.
С присущим ей чувством юмора Ева говорила, что из нее получилась настоящая еврейская мамашка, которая носится с дочерью, как курица с яйцом. Кашель или температура у ребенка представлялись вселенской катастрофой, все в семье было подчинено интересам Леры. Евиным смыслом жизни было Лерино счастье. Ни больше ни меньше, без пафоса.
Собственно, Еву и саму так воспитывали. Она так же росла в «бабском царстве», вдвоем с матерью. Отец ушел, оставив их, когда Еве было пять лет. Мать сделала Еву центром своей вселенной. Мать вообще была уникальной женщиной. Она всегда повторяла фразу, что наша жизнь нам не принадлежит и что незнание этой печальной истины рождает самые большие женские разочарования. Неизвестно, от каких разочарований это знание уберегло Еву, но она приняла сказанное на веру. Евина жизнь принадлежала дочери.
Так что история повторялась.
И так же, как у матери, было чувство вины перед дочерью, о чем много лет спустя догадалась Ева, было оно и у Евы перед Лерой.
Потому что, даже изливая на дочь свою любовь, она не могла заменить ей отца. И Ева всю жизнь чувствовала вину перед дочерью за то, что все сложилось так, как сложилось.
Студенткой Ева влюбилась в профессора. Герой ее романа был в возрасте и, что хуже всего, давно и безнадежно женат.
Впрочем, Ева далеко идущих планов не строила, ничего у возлюбленного не просила и, тем более, не требовала. Растворялась в любви и нежности, расцветала от счастья, и ей, как в песне, не было нужно ничего, кроме гвоздя в стене, на котором висел плащ любимого.
Ну, может, еще пара-тройка свиданий в неделю. В месяц их набегало десять или двенадцать, а за десять лет их связи…
Впрочем, неважно. Важно другое: в тридцать два года Ева поняла, что надо решаться на ребенка, время поджимает. Она уже была готова родить от профессора и даже страстно этого хотела, но почему-то программа давала сбой: забеременеть никак не получалось. А потом любимый скоропостижно умер — в пятьдесят лет от инфаркта.
Два года Ева приходила в себя, пытаясь вернуться к жизни. Смыслом жизни для нее теперь стал ребенок. Которого не было. А между тем ее «женское» время стремительно таяло, — вот уже тридцать пять, и надо срочно что-то решать… А рожать не от кого… Не от первого же встречного…
И вот однажды, в гостях у каких-то знакомых, Ева увидела мальчика. Вадик Дымов. Двадцать лет. Тонкий, застенчивый, нервный. Говорили, гениальный.
И замирая от стыда («Господи, я же старая-старая!»), она его обольстила.
Нет, она знала: это счастье ей не принадлежит. Она не хотела, не надеялась, не собиралась посягать на Вадима. |