Прости меня, Хамид-дем. Прости. Не вставай, не надо. Я всего лишь хотела и виниться перед тобой за то, что вела себя как ребенок.
— Горе должно найти выход наружу, — сказал он.
— Я ненавижу плакать! Слезы опустошают мне душу. А беременность постоянно заставляет меня плакать из-за пустяков.
— Это не пустяки. Это большое горе, дема, из-за которого не грех и поплакать.
— О да, — живо откликнулась она. — Но это — если бы мы любили друг друга. Тогда я, наверное, легко могла бы наполнить слезами этот таз. — Макали говорила с какой-то странной, жестокой легкостью. — Но все кончилось много лет назад. Он ведь и на войну пошел, чтобы быть от меня подальше. И этот ребенок, которого я ношу, не его. Он всегда был холоден со мной. Всегда был слишком медлительным. Всегда был почти таким, какой он сейчас.
И она быстро посмотрела на мужа, распростертого на постели, — посмотрела с отчуждением, даже с вызовом. — Они были правы, — сказала она. — Полуживому нечего на живой жениться! Скажи: если бы твоя жена оказалась деревяшкой, пнем, палкой, разве ты не стал бы искать себе другую подругу, из плоти и крови? Разве не стал бы искать такую же любовь, на какую способен сам?
Говоря это, она подошла к Хамиду совсем близко и слегка наклонилась над ним. Ее близость, движение ее легких одежд, тепло и аромат ее тела внезапно целиком заполнили его мир, и, когда она положила руки ему на плечи, он вдруг обнял ее и с силой притянул к себе, желая проникнуть в нее, испить ее тело своими устами, пронзить ее тяжелую податливую мягкость острием своего болезненно страстного желания. Он настолько потерял голову, что не понял даже, в какой момент она вдруг вырвалась и резко его оттолкнула. И тут же отвернулась к постели, где с протяжным скрипучим стоном ворочался раненый; его ранее неподвижное тело сейчас все дрожало и тряслось, пытаясь согнуться, приподняться, а из-под приподнявшихся век вдруг посмотрели на женщину и врача круглые, лишенные радужки и зрачка глаза.
— Вот! — вскричала Макали, стряхивая со своего плеча руку Хамида и торжествующе выпрямляясь. — Фарре!
Застывшие приподнятые руки Фарре с нелепо растопыренными пальцами дрожали, точно ветки на ветру. Но более ничего не происходило. Лишь откуда-то из глубин его неподвижного тела вновь донесся тот глубокий, трескучий, скрипучий стон. И Макали прижалась к телу мужа, и стала гладить его лицо, целовать немигающие глаза, губы, грудь, живот со страшным шрамом, бугорок между соединившимися, сросшимися ногами.
— А теперь ложись, — шептала она, — ложись и снова засыпай. Спи спокойно, мой дорогой, мой единственный, любовь моя, спи, спи и ни о чем не тревожься, ибо теперь я знаю, я поняла…
Хамид, точно очнувшись от ступора, почти вслепую нашел дверь и вышел из комнаты, шагнув с порога дома куда-то в ясную летнюю ночь. Он шел, не разбирая дороги и страшно злясь на Макали за то, что она его использовала. А потом его охватил гнев на себя — за то, что позволил себя использовать. Но постепенно гнев стал стихать, и он остановился, огляделся и понял, горестно и изумленно усмехнувшись, что, сам того не ведая, пошел по тропе, что вела прямиком в Старую рощу, хотя раньше никогда по ней не ходил.
Здесь повсюду, рядом и в отдалении, высились гигантские стволы, почти невидимые сейчас, ночью, в густой тени собственных крон. Кое-где сквозь листву пробивался лунный свет, заставляя ее серебристо светиться, разливаясь ртутными озерцами на траве. Здесь, в роще, среди старших деревьев, было холодно, здесь царили тишь и безмолвие.
Хамида пробрала дрожь.
— Он тоже скоро придет к вам, — сказал он, обращаясь к этим толстоствольным темным великанам с могучими руками-ветвями и уходящими глубоко в землю корнями. |