Всей компашкой они собирались в парке и пели там караоке до одури. За это Боренька их презирал и всегда пытался отбить у них Танчика. Так что даже если с кем-то из этих девочек у Бореньки и были какие отношения, то или по одури, или от безысходности… Борька всегда сестру против них, что есть силы, воспитывал:
— Цепляешь на себя все, что цепляется! Опять на девок своих насмотрелась? Нет, ну чисто папуасы, что себе на уши ложки понавешивали… Ты значение этой феньки знаешь? Нет? А чего ж носишь, не зная что? На вот, — Боренька лез куда-то в глубину шкафа, доставал пыльную тоненькую книжицу. — Тут и по цветам и по узорам все разбирается. Нечего бездумно повторять за всякими дурами.
Или же:
— Увижу с татуировкой — прибью к чертям. Ты на пигалиц своих из тусни не равняйся, они все через десять лет страдать будут, и дикие бабки отваливать, чтоб эти наколки свести. Я? Нет, я свои наколки через десять лет сводить не буду. Я так долго не проживу.
В первый раз наслушавшись таких нотаций для Танчика, я прониклась к Бореньке уважением и робко спросила, что означает его широкая черная фенька.
— Кто ее знает, — деловито скривился Боренька. — Много чего, наверно, значит. Каждый сам себе придумывает значения. Это Танчик пусть подходит по-научному, она ж у нас вечный студент… А мы с тобой и так все понимаем, потому что чувствуем. Да?
То, что Танчик не только умудрилась окончить институт с красным дипломом, но и теперь пошла в аспирантуру, отчего-то вызывало у моего Бореньки бурю дурных эмоций:
— Растет в инкубаторе, жизни не знает, с инфантильными студентами тусуется! Да я в ее годы уже от армии косил вовсю! Э, тогда такое времечко было, что косить от армии куда труднее было, чем служить в ней. Всю страну исколесил, столько видел всего… Нет, ну надо же, девке двадцать три года, а она все под крылышком у родителей. Ни разу сама не работала! Придумала себе тоже — красные дипломы, ученая степень…
Иногда мне казалось, что Боренька втайне очень гордится этими успехами Танчика. Только вот все у него наоборот. Хвалить ее ему какой-то загадочный внутренний ступор не позволяет, а смолчать на такую важную тему он тоже, вроде, не может…
Сам Боренька и учебу, и родительский дом забросил еще в пятнадцать лет. Где только ни жил за это время, скитался по стране, летом — на приработки в Крым, зимой — по всевозможным городским «впискам». Как-то целую зиму жил на загородной даче у чьих-то знакомых. Работал сторожем. Его раз в месяц затаривали продуктами и оставляли совсем одного. В дом он не заходил, обитал в полужилой пристройке — старой-старой, зато с печечкой. Жил он там целых пять месяцев. Написал кучу здоровских песен и забыл, как выглядят деньги. В ту пору Борька, по его собственному утверждению, «стал умным» и «реально понял все об этой жизни». Да настолько, что развиваться стало больше некуда. И теперь, чтоб не стоять на месте, он потихоньку деградировал. Меня эти его воспоминания/рассуждения всегда невероятно забавляли, и он, чувствуя искреннюю заинтересованность, раскрывался все больше, рассказывал новые подробности своих похождений.
— Никому, слышишь? — сверкал на меня глазищами. — Никому столько никогда не рассказывал! Понимаешь? — и это ничего не значащее из других уст признание, звучало невозможно важно, и пронизывало меня теплом и гармонией. И я замирала, боясь неосторожным движением слишком раскрыться, обнажив свое наглючее самодовольство, и разлететься на тысячу кусочков, лопнув от распирающей изнутри радости. /Но куда бы я ни шел, передо мной твоя нежность…/ Одно маленькое сердце — так много любви…/
— Теперь у меня две беды, — вздыхал Боренька, — Ты и музыка. |