А мы заняты — послушно едем куда вызвали, и лишь в последний момент соображаем, где находимся и успеваем снова на «стоп» нажать. А потом засылаем лифт куда подальше, уже не останавливаясь, и жалея где-то в дальней точке сознания, что не живем в стоэтажном небоскребище и совершенно не соображая, что вообще в нескольких этажах отсюда ждет нас изолированная и вполне подходящая для уединения комната…
То на Борькин День рождения, на балконе, когда в комнате, отделенная от нас плотными шторами, смотрит какое-то видео одна толпа гостей, а внизу, под подъездом, весело курит другая. И та, нижняя, кричит нам что-то, разумеется, о чем-то спрашивает. А я, вцепившись в перила, свешиваю голову вниз, невероятным усилием воли вникаю в смысл их реплик, отвечаю что-то, как ни в чем не бывало, а Боренька сзади стоит, покачиваясь, но изгибается так, что снизу его не видно. А все потом думают что у меня всегда, от природы такая блаженно-глупая физиономия и яркий румянец на лице…
— Фу-ух, ты делаешь из меня сумасшедшего, — выдыхает Борька, поднимается, явно нехотя, и принимается собирать разбросанную по полу одежду. — У! Новый носовой платок? Сколько ж их у тебя?
Атрибуты моего белья неизменно кажутся ему слишком маленькими для человеческих, и иначе, как носовыми платками, мои трусики Боренькой не величаются.
— Да ну тебя! — я вспоминаю, зачем приехала и пытаюсь вернуть состояние. Не тут-то было! Еще одна отличительная Боренькина особенность — умение наполнять меня радостью. Уж не знаю, может, витамины какие в его жидкости содержатся, но едва соприкоснувшись с ним (нет, ну не едва, а вполне основательно), теряешь всякое умение обижаться или расстраиваться. Чувствуешь себя счастливой, и потому совершенно не падкой на обидные мелочи, если, конечно, они не исходят от самого Бореньки.
— Я столько всего тебе рассказать хотела, нажаловаться, а ты взял, все испортил, — противореча собственным словам, сияю я.
— Не поверишь, у меня те же мансы. — Боренька грустно разводит руками, — Народ опять бунтует. Записываться здесь не хотят. Одному — живые барабаны подавай, компьютерные, дескать, все портят. Ну, где я их возьму? Сэм считает, что это лишнее, а сам я такую покупку не потяну, и выпросить, вроде, не у кого… Другому — пристрели саксофониста. Я бы пристрелил, если б он не был Сэмкиным племянником… Впору в петлю лезть, а тут появляешься ты, и все вокруг резко мельчает. И даже стыдно как-то: такой проект гибнет, а мне совершенно пофиг… Все зло не от женщин, а от одной женщины. Причем каждому — от своей. Мне — от тебя. Впрочем, и добро тоже оттуда. Охренеть можно!
— Не надо, про петлю. Моя Марина — ну, та, что повесилась, перед тем как это сотворить, кучу гадостей про меня напридумывала. А я способствовала этому по глупости. И теперь, не смыть, не переубедить, не переиграть уже. И так не по себе от этого было, что я даже с похорон сбежала, тем более, что они придурошные…
И мы смеемся с Боренькой, будто решились уже все проблемы, и отправляемся на кухню пить зеленый чай и друг другу сочувствовать.
— Ну, ты это, мать, не переживай. Со всеми бывает. Она ж, ты говоришь, перед смертью была прибацанная, вот такое и написала. А сейчас, вероятно, уже вылечилась, а значит, по-другому думает. Да одного взгляда на тебя достаточно, чтоб понять, что вся эта попсовая чепуха, про нормальную жизнь и мальчиков, только для смеха могла из тебя вылезти. Для смеха или для самобичевания…
Вот как хорошо. И никаких «про покойников или так, или не так», и никаких «как ты можешь!». До чего же хорошо с Боренькой…
— Слушай! — меня вдруг осеняет несусветная мысль. — А ведь если ты самостоятельно попробуешь альбом записать, ну, без спонсорства Сэма, это ведь лучше будет? Знаешь, кажется, я сегодня нашла одного интересного спонсора… Или это не честно по отношению к Сэмушке?
— Честно — не честно, — Боренька отмахивается. |