Изменить размер шрифта - +

«Она спала со всеми офицерами, — сказал я. — И со старыми генералами Красной армии. Все знают, что она делала. Из-за нее ты не спал по ночам. Из-за нее умерла бабушка».

Дедушка встал, с трудом приподнялся на кончиках пальцев и ударил меня кулаком по лицу. Он был так стар и слаб, что совсем не сделал мне больно, но я сразу же вспотел, как старая лошадь на осенней борозде, и на мои глаза навернулись слезы.

Шуламит проснулась, и я выбежал из времянки. Через полчаса они вышли погулять, и я пошел за ними, на расстоянии. Дедушка показывал ей доильные автоматы Авраама, сеновал, старого Зайцера, который жевал свое пенсионное довольствие. Мул посмотрел на нее равнодушно, потому что в своем преклонном возрасте уже понимал, что «нет у человека преимущества перед скотом» и жизнь обоих — не что иное, как бесконечное волочение тяжелой телеги и напрасные старания избежать ловушек, ям и навозных куч. Они прошли мимо старой земляной печи бабушки Фейги, повалившиеся стены которой все еще пахли хлебом, болью и тыквенной кашей, и спустились в сад. Издали я видел, как взлетали его длинные рукава, когда он представлял одно за другим свои деревья, и знал, что это он машет нам на прощанье — персику, груше, миндалю, мне.

«Ты только посмотри на них, — сказал Ури, подойдя и встав рядом со мной. — Прямиком из какого-нибудь русского романа».

Месяц спустя они переехали в дом престарелых. До самого смертного часа дедушка мстил ей своей любовью — расчетливой, сдержанной, точно отмеренной, непрерывной, холодно-умелой и бессердечно-искусной, теми древними и мягкими движениями блаженства, которые заставляли Шуламит сбрасывать седую листву, царапать стены и бить ногами, насколько это позволяла боль в старческих суставах.

 

А потом, как писал мне Ури после дедушкиной смерти, дедушка ушел и все пошло под откос. Крики Ривки стали всемеро громче, молчание и борозды Авраама углубились, а я почти перестал есть, потому что в моем желудке вырос и набух огромный клубень тоски. Слух прошел по стану, ворвался в стойла и птичники, прошелестел над садами: Миркин ушел из дому. За считанные дни дикая акация овладела цветником и огородом возле нашей времянки. Черные муравьи с подтянутыми к самой спине подбрюшьями носились по полу, как безумные. В дедушкином саду рухнули три отчаявшихся миндальных дерева, опустевшие стволы их заполнились белым порошком сомнений. Табанос, эти беспощадные коровьи мухи, завладели нашим двором, и их короткие сильные хоботки буравили кожу, оставляя после себя кровоточащие дыры и обезумевших животных, не способных сосредоточиться на работе.

Когда колючки дикой степной акации пробили доски пола и их уродливые плоды вздулись прямо перед моими глазами, точно злокачественные опухоли, я поднялся с кровати, позвал Иоси, и мы вместе вышли в сад, вооружившись мотыгами. Мы пытались докопаться до тех длинных и жестких главных корней, что тянулись под землей и выпускали проклятие своих отростков над ее поверхностью. Через день Иоси отчаялся. Его ладони покрылись пузырями, и вечером он не мог распрямиться.

«Безнадежное дело, — сказал он мне. — Нужно просто раз в неделю обрубать их сверху и поливать бензином, вот и все».

Но я хотел добраться до самого сердца этой напасти — до того тела, что выбросило наружу свои дикие побеги, до того сплетения корней, которое выжидало, пока дедушка уйдет из дому, а потом прокралось ко мне под землей.

Глубокая траншея, которую я когда-то прорыл, пересекала двор и выходила в поля. Мощными ударами мотыги, выворачивая огромные комья земли, я продлил ее в сад, прорезал участки, засеянные кукурузой и клевером, прошел через заброшенные зенитные позиции англичан, вспугивая медведок и кротов, выбрасывая наружу черепки и ошалевших многоножек. По пути я обрубал каждое боковое ответвление коренного ствола и четыре дня спустя распрямился и увидел перед собой наш ручей.

Быстрый переход