Перед каждым выступлением дедушка подходил ко мне и наставлял: «Барух, ты, главное, упрись ногами в землю и не сдвигайся с места. Мы им покажем».
Но сейчас у меня не было никого в мире, кроме Пинеса, кто беседовал бы со мной, проверял на мне новые идеи и отвечал на мои вопросы. Правда, Зайцер время от времени заглядывал ко мне в окно и кивал головой, но он был очень стар и почти разучился разговаривать.
По утрам, вставая, я вдыхал слабый, все более истончающийся остаток дедушкиного запаха, еще остававшийся в пространстве комнаты. У маслин, которые я консервировал для себя, не было того вкуса. Они быстро размягчались и гнили, потому что мне ни разу не удавалось найти правильную меру соли. Свежее яйцо ныряло в раствор, как камень, или выпрыгивало из него, как будто им выстрелили из пулемета.
Я был «одинокой птицей на крыше», по словам Ури. Пока его не изгнали из деревни, он заходил ко мне каждый день и всегда приносил два куска пирога, которые воровал из кухонного шкафа своей матери, — один для меня, один для Зайцера.
«Как ты живешь так?» — спрашивал он.
Ласточки гнездились в углу моей крыши, шершавый серый лишайник затянул стены.
«Нельзя так запускать это жилье, — возмущался Мешулам, пришедший просить у меня старую дедушкину шляпу для одной из своих экспозиций. — Оно представляет собой одно из последних свидетельств быта пионеров в первые годы поселения».
То была типичная шляпа молодежи из движения «а-Поэль а-цаир», изготовленная из серого прочного материала, с опущенными полями. Я любил иногда надевать ее, когда шел в поле.
По ночам, один во времянке, я метался меж изъеденными деревянными стенами и выл от тоски, взывая к покинувшему меня дедушке, к погибшим родителям, к исчезнувшему дяде Эфраиму, к звездам, — чтобы пришли и спасли меня от боли и одиночества. Теперь я дружил лишь с пауками, что равнодушно покачивались в углах комнаты, да с прозрачными ящерицами, которые прилипали лапами к оконному стеклу и неподвижно смотрели на меня своими темными, наивными глазами. Днем я занимался садом, который дедушка, с высоты своего любовного гнездышка, велел Аврааму оставить на мое попечение.
«Малышу нужно чем-нибудь заниматься, — сказал он. — И руки у него хорошие».
Я подрезал деревья, насекал глазки, привязывал ветки и мазал черной мазью раны, расползавшиеся по стволам. Подобно дедушке, я тоже позволял плодам созревать и падать на землю. Иногда приходил Авраам, чтобы попросить меня помочь в коровнике, и я всегда охотно откликался. Мне нравилось разгружать тяжелые мешки с комбикормом, чистить сточную канаву и водить смущенных и взволнованных молодых коров на первое свидание с осеменителем.
В те часы, когда мне казалось, что мои кости уже крошатся от безнадежности, я шея бороться с молодыми быками в загоне для откорма. Зайцер отрывался от старых газет, поднимал свою морщинистую голову и с интересом смотрел, как я хватаю полутонного теленка за рога и забавляюсь, ворочая его. Бычки, могучая помесь Брахмы, Агнуса и Шароле, радостно ревели глубоким нутряным ревом, когда я приближался к загону, на ходу снимая с себя рубаху. Они любили меня и ту толику веселья, которую я вносил в их жалкую, короткую жизнь.
Откорм телят на мясо был очень прибыльным в те времена, но при виде торговцев скотом с их грузовиками дядя Авраам мрачнел. Они накручивали хвосты быков на кулак и мучительными поворотами руки вправо и влево заставляли этих больших животных идти к сходням грузовика. Авраам не мог вынести этого зрелища, и еще два-три дня после того, как его плачущих быков уводили на бойню, мышцы дяди сводила такая судорога, что он ходил по двору, качаясь и дергаясь, как механическая кукла.
Когда я баловался с его бычками, он ничего не говорил, но медленная слабая улыбка разглаживала его изрытый бороздами лоб и разливалась по лицу. |