Я уже научился распознавать, когда дедушка подбивает свой жизненный счет, и не мешал ему в этом.
Когда он кончил, я помог ему подняться, укутал его большой, старой, мягкой простыней, которой он обычно вытирался, и отнес в комнату, как нянька несет грудного ребенка. Он медленно натянул новую пижаму, попросил застегнуть ему пуговицы и потом сказал: «Похорони меня на моей земле, среди деревьев». Он лег в кровать, положил очки на маленький ночной столик, подтянул одеяло до самого подбородка и погрузился в такой глубокий сон, что мне понадобилось целых шесть часов, чтобы признать, что он потерял сознание и оно уже никогда к нему не вернется.
Ривка и врач предлагали немедля отправить его в больницу, но Авраам сказал, что его отец решил умереть и не следует ему мешать. В первом часу ночи доктор Мунк объявил, что такое состояние может продолжаться много суток, и Ривка с Авраамом отправились немного отдохнуть. Тело дедушки продолжало дышать, содрогаться и выделять комочки коричневой, сухой и зловонной земли.
Три дня подряд я сидел у деревянной стены и не заснул ни на минуту. Люди входили и выходили, и под конец я так ополоумел от усталости, что уже не различал, кто из них вошел в дверь, а кто появился из закрытого дедушкиного сундука. На третью ночь, когда все мое тело уже стало вялым и пористым от бессонницы, сны перестали клубиться в комнате, и я понял, что дедушка умер. Я встал, подошел к кровати и приподнял его. Он был маленький и легкий.
«Земля, земля, — произнес он вдруг. — Земля подаст свой голос».
Я поднял его на руки и вышел с ним наружу. Мы миновали сеновал и стойла дремлющих телят. Возле старой хижины Эфраима мы остановились, чтобы взять мотыгу, лопату и вилы. Потом мы молча прошли мимо Зайцера, тело которого содрогалось в идеологическом споре с самим собой. Издалека послышался лай шакала, и индюшки всполошились в своих клетках. Плотный слой росы покрывал землю, стебли травы и сиденье одиноко приткнувшегося к забору «фордзона».
«Здесь», — произнес дедушка.
Я поднял мотыгу, сделал несколько ударов, углубился в землю, убрал вилами крупные комья и затем подровнял края лопатой. Так я рыл и рыл, и, поскольку силы мне было не занимать, а душа моя бушевала, мне понадобилось всего двадцать пять минут, чтобы выкопать меж грушами и яблонями аккуратную квадратную яму глубиной в полтора метра.
Я снял с него пижаму и положил его в яму. Его белое, гладкое тело блестело в темноте. Я засыпал его вырытой землей, утоптал ее ступнями, потом положил сверху тяжелые камни, собранные на обочине, упал на влажную землю и погрузился в беспамятный сон.
В семь утра я проснулся. Солнце пробилось сквозь листву груш и ударило меня по ресницам. Дядя Авраам звал меня по имени, бледный доктор Мунк стоял с ним рядом. Якоби, секретарь деревенского Комитета, наклонился надо мной и тряс меня за плечо, требуя немедленно объяснить, что это все означает.
Доктор Мунк, осмелев, набросился на меня в жалких попытках сдвинуть с места и визжал, как безумный: «Как я могу заполнить свидетельство о смерти?! Кто решил, что он умер?! Что здесь творится?!» — и прочую чушь. Якоби со странным выражением на лице поднял брюки дедушкиной пижамы, словно надеялся найти объяснение в их складках.
— Оставь эту пижаму! — завопил я каким-то новым для себя, неузнаваемым голосом.
Он продолжал стоять с пижамой в руках, и я отшвырнул доктора Мунка, тяжело поднялся и, размахнувшись, с бычьей силой ударил Якоби по лицу открытой ладонью. Его губы лопнули, точно зрелые сливы. Он отлетел и сел на задницу. В два прыжка я оказался возле него и вырвал пижаму из его рук.
— Это тебе за дедушку и за Эфраима! — крикнул я.
Он приподнялся, опираясь на суставы пальцев.
— Не вздумай умничать, — предостерег я. |