— Либерзон — вот мой старик в нашей деревне. Не Пинес и даже не дедушка.
— Все ищут образцы для подражания, — ответил я. — Бускила все еще думает, что Пинес — святой, а Пинес написал в нашем листке, что ты тоже какой-то особенный.
— Для Пинеса я всего лишь экзотический представитель класса млекопитающих.
Я услышал, как он смеется в темноте. Дрожь удовольствия мелкими волнами пробегала по моему телу.
— Я раскаиваюсь, — добавил он, помолчав. — Я раскаиваюсь во всем том, что случилось тогда на башне. Я был мальчишка, и они соблазнили меня. Я был для них развлечением, орудием мести или игры. Жаль, что я сразу не пошел к Элиезеру Либерзону, когда все это только начиналось.
— Он вышвырнул бы тебя из своего дома, — сказал я. — Особенно после того, как ты в придачу трахнул еще и дочку его Даниэля.
— Никуда бы он меня не вышвырнул, — ответил Ури. — Он бы со мной поговорил. Но теперь это уже не важно. Я научился сам. Ты сейчас разговариваешь с самым моногамным мужчиной в Долине и во всем мире.
— Не каждому удается найти такую жену, как Фаня, которая стоила бы пожизненной преданности, — сказал я.
— Ты ничего не понимаешь и говоришь глупости, — сказал Ури. — Любая женщина стоит преданности на всю жизнь. Это не от нее зависит. Это вопрос выбора. В Фане не было ничего особенного, кроме любви Либерзона. Она была не более чем зеркало, которое Либерзон не уставал начищать и перед которым он выполнял свои шпагаты и пируэты. Плясал, и пел, и поклонялся самому себе. Таково большинство женщин.
— А дедушка и Шуламит?
Ури приподнялся.
— Дедушка решил, что Шуламит стоит преданности всей жизни, — сказал он медленно и убежденно, как будто давно уже сформулировал это для себя, таким тоном, каким дедушка произносил свое «они-изгнали-моего-сына». — Хотя она не стоила преданности даже на две минуты. И это именно то, что он сделал, даже если попутно он убил бабушку, а саму Шуламит не видел почти всю свою жизнь.
— Ты стал рассуждать, как твоя мать, — рассердился я.
Ури рассмеялся:
— Вы с моей матерью никогда не ладили, но учти — она неглупая женщина. Совсем неглупая. Она вовремя вытащила отсюда моего отца. За две секунды до того, как догорел фитиль.
Он включил дедушкину лампу у кровати и сел в постели. Обнаженный торс — худощавый, тонкий, великолепный. От той ночи, когда его избили, остался только широкий шрам над левым соском, след от удара носком тяжелого сапога. Он полез в свой деревянный чемодан и вытащил конверт. «Я получил от них письмо», — улыбнулся он и показал мне фотографию большого белого дома среди пальм. Ривка в желтом платье сидит на затененной деревянной веранде, прихлебывая из огромного бокала какой-то красноватый напиток с кубиками льда, ее круглые глаза радостно сверкают над срезом стекла. Авраам — в коротких штанах и серой майке, борозды на лбу мягкие и влажные на тропическом солнце — инструктирует группу черных людей в коровнике, который выглядит как гибрид лаборатории и дворца.
— Да, — сказал я. — Это ей удалось. Я не обвиняю ее. Хорошо, что ты не видел своего отца, когда он вернулся с допроса Иошуа Бара.
Я хорошо ее помню — с этим выражением решимости на лице, хлопотливую, как глупая, упрямая курица. Она вложила в это дело весь свой куриный мозг. Когда Авраам вернулся с допроса и свалился в коровнике и она поняла, что должна увезти его из мошава, она бросилась к своему брату. Он был знаком с подрядчиками, которые специализировались на земляных работах, с торговцами оружием, с крупными воротилами, чья невидимая сеть раскинута по всему миру, и с посредниками, прозрачными, как воздух, незримыми для всех, видящими все. |