Под конец Узи собрал всю траву на краю участка, Мешулам поджег ее и долго, как зачарованный, внимал благовестию этого ревущего очистительного пламени.
«Наш Мешулам наконец-то решил стать земледельцем», — сообщали друг другу мошавники, встречаясь по вечерам на молочной ферме, и многие стали предлагать ему свою помощь и совет, потому что единственным знакомым ему земледельческим орудием были ржавые лемехи Кирхнера и Цирле, изображения которых он встречал в сельскохозяйственных журналах 1920-х годов. Но Мешулам отвергал все советы. Вместо этого он вызвал большой экскаватор окружного Комитета и обнес свой участок плотной земляной насыпью метра в полтора высотой. Изумленным соседям он объяснил, что намерен поэкспериментировать с культурами риса, которые выращивают на заливных полях.
«Рис — это очень важный и весьма питательный продукт, которому еврейское Рабочее движение до сих пор не уделяло должного внимания», — торжественно провозгласил он.
Но на сей раз ему никто не поверил. Все поняли, что седая борода, сыновья скорбь и показная пахота скрывают за собой намерение Мешулама создать самое большое из своих искусственных болот. Было решено обсудить эту угрозу на ближайшем общем собрании, в повестке дня которого стояли переговоры с поставщиками комбикорма, централизованная закупка арматуры для расширения коровников, а также, к моей большой радости, просьба Ури разрешить ему посетить мошав.
Со времени его изгнания прошло уже несколько лет, и страсти поутихли. Жена Якоби давно вернулась в мужнин дом, окруженная тихим сиянием гордого примирения и новых, подхваченных в городе идей, и, когда Ури прислал в Комитет мошава письмо с просьбой разрешить ему приехать на праздники, мне было ясно, что просьба его будет удовлетворена.
Но собрание не состоялось, потому что Мешулам действовал с неожиданной быстротой. В ночь перед собранием он вышел в поле в отцовских рабочих сапогах и с новым пятикилограммовым молотком, купленным на складе инструментов. Никогда еще в жизни, даже в ту минуту, когда он обнаружил в картонном ящике Комитета завалявшиеся там письма Слуцкина и Берла к Либерзону, его сердце не билось так радостно, как сейчас, когда он шел вдоль труб орошения и один за другим сшибал с них большие вентили, не давая себе труда оглянуться.
Вода фонтаном вырывалась из каждой следующей проломанной трубы и с шумом хлестала на землю. Вначале она еще отчасти просачивалась в грунт, но потом, когда отдельные комочки земли склеились друг с другом, все поле превратилось в одно огромное грязевое озеро, и вода в нем начала подниматься.
Домой Мешулам не вернулся. Всю ночь он месил сапогами грязь, а когда вода поднялась выше его сапог, забрался на свою земляную насыпь. К тому времени, как из коровников и птичников послышались первые испуганные вопли, разбудившие членов Комитета, которые тотчас обнаружили, что давление в оросительной системе мошава резко упало, поля Мешулама уже были залиты полностью, а мошав потерял трехнедельную норму водного рациона.
С рассветом люди столпились на границах циркинского участка, глядя и не веря собственным глазам. Взбаламученная грязь уже осела, и многочисленные заливы и протоки новоявленного озера покойно сверкали на солнце. С того угла, где я стоял, было видно отражение голубой горы, которое дрожало в лениво покачивающейся воде, и неописуемый ужас, вызванный видом затопленной земли, смешивался с какой-то скрытной радостью, которую испытывает всякий земледелец при виде всего, что прозрачно и прохладно, и течет, и журчит, и отражает в себе облака. Один только Пинес сразу понял, что произошло на самом деле. Кончились долгие годы мирных чередований посева и жатвы, и слез, и песен, и шуток. Цепи времени наконец распались, и недра некогда скованной земли разверзлись снова.
«Стоя там, я вспомнил тот день, когда маленький Авраам Миркин прочел свою поэму, — показывал он много позже перед комиссией по расследованию, назначенной руководством Движения. |