— Давай поедим, — предложил Ури. — Приготовь мне знаменитый дедбургер, только без колострума, пожалуйста, ладно?
Но, поев, тут же объявил, что идет в синагогу.
— Они пригласили меня вчера, — объяснил он.
— Не уверен, что они так уж обрадуются, увидев тебя после твоих утренних шуточек.
— Это общественная синагога, а не их личная.
И он вышел.
Длинный, скучный день расстилался передо мною.
На кладбище сегодня не предвиделось особой работы, за мной не было грехов, чтобы молиться об их отпущении, а уход Ури меня разозлил. Я вымыл посуду, покрутился немного во дворе, а потом поднялся по ступенькам в дом Авраама, бесшумно ступая на кончиках босых пальцев, пригнувшись и прислушиваясь, не вернулся ли кто из них, чтобы передохнуть от поста и молитв.
Полная тишина царила там. Я открыл дверь, вошел и оказался в окружении странного, незнакомого запаха, который уже успел впитаться в стены. На спинках стульев в бывшей комнате Ури и Иоси были аккуратно сложены костюмчики канторских близнецов. На этажерку с запретными светскими книгами была наброшена большая простыня. В спальне Авраама и Ривки стояли два больших, мрачных чемодана, а супружеские кровати были отодвинуты друг от друга. Все картины в большой комнате были повернуты лицом к стене. На диване лежало темное будничное платье — закрытое, сложенное и молчаливое. Я стал на колени и спрятал лицо в его плотных складках, в шести метрах тяжелой синей ткани, но тут же вздрогнул от страшного крика сойки за окном, сломя голову бросился вниз по лестнице и так же торопливо зашагал в центр мошава.
Вокруг, как ни в чем не бывало, рычали тракторы. Дни Покаяния никогда не внушали нашим мошавникам особого пиетета.
«Куры не перестают нестись даже в Йом-Кипур, и коровье вымя тоже не делает перерыва», — писал Элиезер Либерзон в деревенском листке за много лет до моего рождения.
Прижавшись к стене синагоги, я прислушивался к умоляющему шелесту молитвы, то и дело прерывавшемуся радостными возгласами игравших снаружи детей, посвистываниями стрижей и тарахтеньем охладительных компрессоров на молочной ферме.
Я заглянул внутрь. Вайсберг раскачивался взад и вперед, точно огромный сыч на развалинах. В женском отделении синагоги стояли его жена, дочь и несколько приезжих женщин, приехавших в гости к родственникам в мошав. Стайка девушек, перешептываясь и хихикая, вошли на минутку глянуть на моего двоюродного брата, который выглядел еще красивее обычного в вышитой кипе на голове. Маленькие канторские близнецы сидели по обе стороны от него и пели тонкими и сверлящими голосами. Ури следил за их слабыми пальцами, которые вели его по угрюмым бороздам молитвенника, помогая миновать ухабы древних непонятных слов.
«Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем неведении. Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в запретном совокуплении. Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем разврате. Опусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем ничтожном высокомерии. Отпусти нам грехи наши, которыми мы грешили перед Тобой в наших дурных наклонностях».
Закрыв глаза, Вайсберг выпевал стонущим голосом, как дедушка, когда его укусила гиена.
«Отпусти нам все наши прегрешения, и прости нам, и отпусти нам, и смилуйся над нами».
Солнце уже склонялось за голубую гору, и снаружи слышались последние ликующие крики подростков, плескавшихся в соседнем бассейне.
Звонкий, приятный голос кантора вырвался из окон синагоги: «Отвори нам врата, потому что доселе закрыты они, ибо день миновал, и солнце минует, отвори же нам врата Свои». И кучка молящихся подхватила: «К Тебе взываем, о Господи, отпусти нам, прости нас, помилуй нас, освободи нас, смилуйся над нами, избавь нас от гнева Твоего, отпусти нам все наши грехи и прегрешения!»
Воздух был неподвижен, раскален и молчалив. |