Пока он плыл в тени, его не было видно. Но на середине реки Алёша взял левее, и я увидел его голову, освещённую луной.
Это была очень неприятная минута. Стоило Алёше ещё раз пятнадцать взмахнуть руками, и он непременно столкнётся с Верой лицом к лицу. Крикнуть ему? Но тогда выйдет ещё хуже. Не он, а я окажусь в руках рыжей девчонки, от которой никакой жалости нечего было и ждать.
Тогда я собрал горсть мелких камешков и швырнул их в Алёшу.
— Эй! — крикнул Алёша и перестал плыть.
— Кто там? — спросила Вера, подаваясь вперёд.
Алёшина голова торчала посредине лунной дорожки, и Вера не могла не видеть её. На всякий случай я швырнул ещё один камешек, побольше. Я метил в сторону, но угодил в Алёшу. Он замычал, но ничего не сказал, потому что уже узнал голос Веры.
— Ты что, тонешь там? — спросила встревоженная Вера и вошла по колени в воду.
Тогда, увидев, что Вера приближается к нему, Алёша нырнул и не вынырнул. То есть он, конечно, вынырнул, но в тени. Я сразу догадался, что этим способом он хочет избежать неприятной встречи. Но Вера не знала этого. Сгоряча она подумала, что там кто-то тонет. Она молча бросилась в реку и поплыла к тому месту, где Алёша ушёл под воду.
Я тогда так и не узнал, чем кончилось это «спасение утопающего». Во всяком случае, за Алёшу я был спокоен. Не такой это человек, чтобы ни с того ни с сего утонуть в реке.
Моё внимание привлекли голоса со стороны леса. Четыре человека вышли на опушку. Двое были нашими браконьерами. Третьего я узнал по голосу — это был Степан Петрович. Четвёртого я не знал. (Когда они подошли поближе, я разглядел, что он совсем молодой, со смешным мальчишеским хохолком на голове, у него были быстрые движения и звонкий голос.) Степан Петрович говорил сердито:
— Ты знай иди! И претензии свои брось. Мы тебе не милиция, чтобы непременно на месте преступления ловить. Мы тебя, Пантелеймон, и так знаем хорошо. И сети твои знаем.
— Напрасно вы это нас, Степан Петрович, — отвечал дядя Пантелей, — довольно несознательно в вашем возрасте поклёп на человека возводить. Да и не обязан я с вами ходить. Вот встану и не пойду.
— Иди, иди, — подтолкнул его в спину молодой, — не пойдёшь, так понесём.
— Я ведь днём заприметил, как ты тут колья вбивал, — продолжал Степан Петрович, — не иначе, думаю, как сеть на ночь ставить решил.
— А тебе, Сенька, абсолютный грех конфузить меня. Вспомнил бы, что считал меня твой отец закадычным своим дружком.
— Не слыхал от отца про такую к тебе от него любовь, — сказал тот, кого называли Сенькой. — А вот как мать в первый год войны пришла к тебе подарок отцовский на молоко менять, а ты за новый шерстяной платок полтора литра отцедил, про это слыхал.
— Ага! — почему-то обрадовался дядя Пантелей. — Прошу свидетелей учесть: он не по гражданской совести, а счёты сводить со мною пришёл.
— О-хо-хо, — вздохнув, тихо сказал Пафнутий Ильич, — оскудевает чувство благодарности в душе человеческой. Не указано ли нам господом нашим добром, а не злом платить за добро? Ибо…
— А вам, святой отец, лучше бы помолчать, — перебил длинноволосого Степан Петрович, — никак я не ожидал, что при своём духовном сане станете вы поступки такие совершать.
— А деяние это, святой отец, между прочим, уголовным кодексом предусмотрено, — заметил Сеня.
— Бог нам судья, — всё так же тихо и нараспев сказал Пафнутий Ильич. — Ему и судить о помыслах наших и делах.
— Не знаю, как насчёт божьего суда, а перед народным судьёй предстанете, святой отец. Это я вам обещаю.
— О-хо-хо! Не ропщу на тебя, сын мой, ибо в заблуждении пагубном ты.
Тут они подошли к реке. |