— Говорят, тот, первый, вусмерть запил. Сапожник был.
— Сапожник — не сапожник, отравила она его как пить дать, — припечатал тощий. — Не иначе там и чары какие-никакие в дело пошли, ежели под доминиканский суд попала...
— Коли отравила, то и получила за дело свое.
— Верно, что получила.
— Погодьте, — крикнул, вытягивая шею, плебан Гранчишек. — Приговор княжий читают, а не слышно ничего.
— А зачем слышать-то? — съехидничал Урбан Горн. — И так все известно. Те, что на кострах, это haeretica pessimi et notirii*. [Заслуживающие порицания, бессовестные еретики (лат.).] А Церковь, которая кровью брезгает, передает наказание виновных на brachium saeculare, светским властям.
— Помолчите, сказал я!
— Ecclesia поп sitit sanguinem* [Церковь не жаждет крови (лат.).], — долетел со стороны костров прерываемый ветром и прибиваемый гулом толпы голос. — Церковь не желает крови и отвращается от нее... Так пусть же осуждение и наказание перейдет в руки brachium saeculare, светской власти. Requiem aeternam dona eis...* [«Великий покой даруй им... » — начальные слова католической заупокойной молитвы (лат.).]
Толпа взревела. У костров что-то происходило. Палач был уже рядом с женщиной, что-то проделал у нее за спиной, как бы поправлял накинутую на шею петлю. Голова женщины мягко, как подрезанный цветок, упала на грудь.
— Он ее удушил, — тихо вздохнул плебан, совсем так, словно прежде ничего подобного не видел. — Шею ей переломил. Тому учителю тоже. Они, видимо, на следствии раскаялись.
— И кого-нибудь завалили, — добавил Урбан Горн. — Нормальное дело.
Толпа выла и сквернословила, недовольная милостью, оказанной учителю и отравительнице. Крик усилился, когда вязанки хвороста полыхнули синим пламенем, полыхнули бурно, мгновенно охватив костры вместе со столбами и привязанными к ним людьми. Огонь загудел, взвился высоко, толпа, охваченная жаром, попятилась, теснота стала еще больше.
— Портачи! — крикнул каменщик. — Говенная работа! Сухой взяли хворост, сухой! Как солома!
— Воистину портачи, — согласился тощий в фетровой шапке. — Гусит и звука издать не успел! Не умеют они палить. Вот у нас, во Франконии, аббат из Фульды, ого, вон тот умеет! Сам за кострами присматривал. Бревна укладывать велел так, чтобы вначале они только ноги поджаривали до колен, потом выше, до яиц, а потом...
— Вор! — тонко взвыла скрытая в толкучке женщина. — Воооор! Лови вора!
Где-то посреди толпы плакал ребенок, кто-то наигрывал на дудке, кто-то всех обзывал курвами, кто-то смеялся, заливался нервным, кретинским смехом.
Костры гудели, били сильными порывами жара. Ветер повернул в сторону путников, донося отвратительный, удушливый, сладковатый запах горящего трупа. Рейневан прикрыл нос рукавом. Плебан Гранчишек поперхнулся. Дорота зашлась кашлем. Урбан Горн сплюнул, немилосердно скривившись. Однако всех превзошел рабби Хирам. Еврей высунулся с телеги, и его столь же неожиданно, сколь и обильно вырвало — на паломника, на каменщика, на горожанку, на франконца и на всех других, оказавшихся поблизости. Вокруг телеги тут же сделалось просторно.
— Прошу прощения... — сумел пробормотать рабби между очередными пароксизмами. — Это не политическая демонстрация. Это обыкновенная рвота...
Каноник Отто Беесс, препозит у Святого Яна Крестителя, уселся поудобнее, поправил пелеус* [Головной убор из фетра, плотно прилегающий к вискам (лат.).], взглянул на колышущийся в бокале кларет.
— Убедительно прошу, — сказал он своим обычным скрипучим голосом, — присмотреть, чтобы тщательно очистили и обработали граблями кострище. |