|
Пыльный, толстый, тяжёлый. Оса отогнула пылью пахнущий край ковра, поднырнула под него и папеньку утянула за собою. Папенька чихнул и позволил себя увлечь.
За ковром оказалась каморка, совсем крошечная, с двумя стульями и всё, и освещённая единственным окном. И окно это выходило — вот странно! — в комнату, жилую, с диванчиком, столом и картиной.
«Да это ж Аксёлева гостиная! — догадался Ван Геделе. — А окошко наше — зеркало в его комнате, выходит, мы сейчас за зеркалом у него…»
Вчера он на минуту забежал к соседу, и зеркало это, неожиданное, большое, господское, небывалое в бедной катовой гостиной, очень хорошо запомнил. И они с Осой сейчас стояли позади Аксёлева зеркала, в тайной комнатке, впрочем, вряд ли такой уж тайной, вон и Лукерья знает, оттого и смеялась…
Возок за доктором прибыл ровно в одиннадцать и резво по утреннему снежку долетел до крепости. В России, как знал уже доктор, издан был высочайший запрет на стремительную езду, и нарушать сей запрет доставляло возницам небывалое удовольствие — все сани, даже самые зачуханные, носились по улицам стрелой.
Осу забрала с собой художница Ксавье, заехала за ученицей ещё прежде, чем прибыли к доктору из крепости. Сегодня девице Ксавье предстояла работа у князей Волынских, и Ван Геделе был за дочку относительно спокоен. По прежним письмам от обер-гофмаршала он знал и Волынского, вдового князя, и его дочек, красивых и добрых — гофмаршалу Лёвенвольду, видать, частенько нечем было заняться, он много доктору писал, и в двух или трёх словах мгновенно очерчивал абрисы тех, о ком рассказывал, ядовито или нежно. Доктор не знал, чем приглянулись княжны Волынские его корреспонденту, но запомнил их портреты — написанные злючкой гофмаршалом с неожиданной симпатией.
На входе в крепость доктора поймал давешний красавец Мирошечка, взволнованный, аж зеленоватый от нахлынувших чувств — так на смуглой его коже отражалась бледность.
— Ай, доктор, вовремя! — Мирошечка в коридоре подхватил доктора под локоть и, не дав ни опомниться, ни отдышаться, бряцая ружьём, потащил вверх по лестнице. — В пятой-бэ распопа хвораэ…
«Распопа — это расстрига», — понял Ван Геделе.
— Здорово хвораэ? — спросил он, машинально подделавшись под мирошечкин стиль.
И тот ответил, уже ключом отпирая камеру:
— Помираэ…
В камере лежало на нарах шестеро, вернее, пятеро полулёжа играли в карты и, как дверь открылась, кое-как карты попрятали. А один, в сторонке — помирал. Доктор наклонился над ним, ещё не трогая, потому что вши, чесотка, и прочие острожные прелести. Просто смотрел.
Серая, почти чёрная кожа шла разводами, как муар, и была одним цветом с поповской рясой, — распопа остался верен прежнему поповскому гардеробу. И волосы выпавшие, прядями, вокруг головы на рогоже, и запах чеснока, от кожи, от волос, от всего. Яд мышьяк.
— Крыс не травили в последние дни? — спросил доктор Мирошечку, любопытно тянувшего шею из-за его плеча.
— Не-а. Мы не травим, у нас котов — аж восемь. На них паспорты выписаны, как на людей, и жалованье ежемесячно платится, — выдал болтун-гвардеец тюремную тайну.
— Странно. Где ж он тут яда хватанул? Или уже таков прибыл…
— Ван Геделе, выйди! — крикнули от двери. Доктор оглянулся — в проёме стоял Аксёль, головой почти упираясь в притолоку. Он был, как и вчера, в партикулярном, но поверх одежды повязан был кожаный живодёрский фартук. — Выйди-выйди, доктор Ван Геделе, — повторил кат громогласно. — Этот больной, он не тебе. Мирошка, затвори за нами!
Ван Геделе послушно вышел от распопы, к Аксёлю в коридор, и Мирошечка задорно загремел ключами у него за спиной, запирая камеру. |