|
Камергер Лопухин когда-то уступил жену Нати своему высокому патрону, обер-гофмаршалу Лёвенвольду, отдал в вечное пользование. Запродал — в метрессы, в шпионки. Степана звали уничижительно — куколд, или месье Роган, то ли в честь рогов, то ли в честь такого же французского герцога-сутенёра.
«Царь Пётр навязал этот брак и мне, и ей, и мы с нею вправе не хранить друг другу верности», — так говорил камергер Лопухин, принимая от жены очередного бастарда.
Над ним потешались, но сам он и в голову не брал, ничуть не печалился, король-олень, ведь дамы при дворе столь охотно жалели бедняжечку — и молоденькие, и накрепко замужние. Такой хорошенький и такой невезучий!..
«Не тебе судить его, и не тебе его жалеть, — сам себе напомнил Ван Геделе. — Ты давно ничем не лучше этого самого Степаши».
— Скажи ещё раз, ты — тот тюремный лекарь, что снял полдома возле нас, в конуре на Мойке? — переспросил Степан, склоняя голову, и вороные кудри его, без единой седой пряди, текуче перелились по вороту шубы — как чёрная зимняя вода. — Это точно ты?
— К вашим услугам, Степан Степаныч, — подтвердил доктор и улыбнулся.
И Степан тоже невольно улыбнулся в ответ.
— То-то тантхен будет рада!.. — Степан затянулся и одно за другим выпустил несколько колечек, забавно складывая губы. — Она-то всё хлопотала, как договориться ей с новым жильцом. А это — ты, её маленький Яси…
— Тантхен? — переспросил доктор.
Тантхен Степана Лопухина была старая царица, Евдокия Лопухина, впрочем, давно мёртвая. И вроде бы — всё.
— Не та тантхен, не та, не дёргайся! — рассмеялся Степан. — Увидишь! И точно будешь рад. Мой Стёпушка, как увидал тебя — сразу за ней умчался. Уже вот-вот, Яси.
И тут доктор понял, о ком же говорит камергер. Матушка жены его, Нати Лопухиной, урождённой Балк, ведьма Модеста Балк. Балкша. Ему, Степану — тёща, но тот, видать от большой любви, зовёт ее тётушка, тантхен. Что ж, где Балкша — там всегда и большая любовь…
«Сколько же лет ей уже — сто, как черепахе?»
На балкон взбежал младший Степашка — впрочем, неотличимый от старшего, как доппельгангер.
— Тётушка, сюда, они тут!
Доктор невольно зажмурился. Это ведь страшно — увидеть ту, кого так сильно любил, через двадцать лет. За двадцать лет термит в труху разъедает деревянный дом и вода точит в камне глубокую борозду.
— Неужели так страшно, Яси?
Он открыл глаза. Снежинки, как золотые пчёлы, как мотыльки с опалёнными крыльями, кружили в ореолах матовых фонарей. Два одинаковых кавалера, стройных, чёрно-золотых, встали за её спиною, двойники, отражения друг друга. Свита. Ведьма — тёмная тень, силуэт на фоне неяркого пламени, откинула капюшон — и спиральные локоны, серебро и чернь, взметнулись на ветру, словно ожили горгонины змеи.
— Постарела, да? Омерзительно, правда, Яси?
Двадцать лет, как они не виделись. И пятнадцать лет с тех пор, как минул год проклятый двадцать четвёртый. Тот, где были для неё эшафот, кнут и страшный город Тобольск.
Она не рассыпалась, ведьма, не стала трухой, горькой бороздою в камне. Разве что чёрные змеи кудрей переплелись с серебряными. Но остались прежними — тонкая талия шахматной фигурки и синий яд глаз.
Доктор взял её руку в шёлковой перчатке с перстнями, надетыми поверх. Поцеловал перчатку — амулет гри-гри, белый, замшевый, выполз из рукава на запястье, и доктор и его поцеловал.
— Признайтесь, вы продали душу дьяволу за вечную молодость, ведьма Модеста?
— Давно уж, Яси, ты же знаешь, — рассмеялась она, и глаза её вспыхнули, как спиртовое пламя. |