|
— Пойдемте прямо с работы к нам, — предложила Буба, — хорошо?
— Вообще я бы хотела взять некоторые вещи.
— Нет-нет, не нужно. Все уже для вас приготовлено.
— Даже зубная щетка? — рассмеялась Анна.
— Ах, да, я и забыла.
Прежде чем уйти, Анна позвонила Дзевановскому, но не застала его дома. В последнее время это случалось довольно часто: сестра Марьяна переехала в Свидр и приглашала его к себе на весь день. Анна не знала Ирену Дзевановскую. Она кое-что слышала о ней, но так как Марьян не любил говорить о сестре, а также об оставшемся под ее опекой бедном Казимире. Только время от времени он вспоминал, что состояние здоровья его старшего брата постоянно ухудшается, что меланхолия прогрессирует, а после ампутации ног началось нагноение кости. Из скупых упоминаний об Ирене Анна могла сделать вывод, что Ирена тоже перенесла какую-то трагедию, которая фатально повлияла на ее психику.
Анна была уверена, что во всех несчастьях в семье Марьяна — его неумение устраиваться, нерасторопность, увечье Казимира и трагедия Ирены — виновата была мать, а также та ужасная мисс Трусьби. Анна очень любила светлую, хотя и туманную память о собственной матери, и ей не хотелось укорять в чем-нибудь покойную пани Дзевановскую. Однако, когда Марьян с присущей ему спокойной манерой рассказывал о том, как их, малолетних детей, мать заставляла ассистировать при родах, как они должны были под руководством мисс Трусьби каждый день все вместе нагишом заниматься гимнастикой, ее охватывал ужас. Свободомыслие матери, ее революционная деятельность — все это было даже прекрасно. Но проведение такого типа экспериментов на собственных детях…
И здесь перед глазами Анны, как живая, представала ее собственная очаровательная крошка.
Нет, этого она не могла понять. Она, Анна, не смогла бы с холодным рассудком смотреть на ошибки своей дочери, не смогла бы толкнуть своего сына, почти ребенка, на баррикады, где снаряд оторвет ему стопы! Это мисс Трусьби, омерзительная закостеневшая в доктринерстве старая дева, повинна во всем!
Не один раз воображение Анны рисовало тех двух старых и жестоких женщин, когда они ночью отправляли несчастного Казика с бомбой на орошенные кровью улицы, на верную смерть. Нет, даже ради самой великой, ради самой возвышенной идеи этого делать нельзя! Это противоречит жизни.
Анна вспомнила 1920 год. В коротком платьице она стояла на Краковском предместье рядом с тетушкой Гражиной. В руках она держала цветы, а глаза были полны слез. Посередине улицы ровным шагом шли ряды. На смерть!
— Они идут умереть за отчизну, — гордо говорила пани Гражина.
— Победа! — неслось отовсюду. — На фронт! На врага!
И сыпались цветы под тяжелые, запыленные сапоги, на стальные каски и горбы рюкзаков. Анна тоже бросила им под ноги свои цветы, но ее ручонки так дрожали, что цветы рассыпались здесь же у тротуара.
— На врага! За отчизну! — раздавались высокие взволнованные голоса.
Она оглянулась: толпа женщин с горящими глазами, с пылающими лицами. Они все посылают этих парней на смерть…
Вечером того же дня пани Гражина отказала от дома племяннику своего мужа. Анна любила Владека и часто с ним разговаривала. Владека считали циником. У него не было правой руки, и тетушка Гражина твердила, что он потому ненавидит войну, что сам не может стать в ряды защитников.
Владек тогда сказал:
— Вам кажется, вам и другим женщинам, что важна идея, защита священной отчизны и так далее. А это лишь голос плазмы: вы хотите, чтобы мужчина был диким, кровожадным, чтобы убивал и жег, а когда уже станет животным в достаточной степени, пропитанным запахом крови, тогда вы откроете для него объятия. Матери-спартанки, или средневековые дамы сердца, или американские миллионерши, бросающие молодым рыбакам золотые монеты среди плавающих акул, или бушменки, провоцирующие своих мужчин на резню, — все они не отличаются от той, что бросила перчатку в клетку с дикими животными. |