Он растеряно смотрел вслед, красные огоньки, удаляясь, превращались в искорки костра, гонимые ветром прочь. Наверное, другой таксомотор, не его.
Глазам постепенно возвращалась зоркость, вновь проступили деревья, черные на белесом от городских огней небе.
Он миновал еще один фонарь. Семьдесят шагов от столба до столба, усталых, неуверенных шагов. Как глупо, как нелепо он выглядит - во фрачной паре с непокрытой головой, бредущий по шоссе, поминутно озирающийся на каждый шорох, полный восставших, проснувшихся детских страхов, страхов неразумных, глухих, темных, темных, как окружающая тьма и живущих только в ней.
Он попытался иронизировать - вот-де Нобелевский лауреат трусит бабкиных сказок, но помогало слабо; светлые пятна под фонарями были островками здравого смысла, и тем тяжелее давались переходы во тьме. Треск и шум из леса стал непрерывным, таиться перестали. В очередной раз он вгляделся во мрак, пытаясь рассмотреть, кто же это шпионит за ним. Два вишневых огонька были ему ответом.
Он замер, застыл, мгновенно почувствовав, как холодна ночь; силясь улыбнуться, сказал хрипло - для себя? Для кого? - Собачка. Хорошая собачка.
Огоньки мигнули - высоко, слишком высоко для любой собаки. Олень, конечно, олень. Эстонцы любят природу, животных, белки, олешки почти ручные. Вспомнив Тыниссона, он вспомнили день - светлый, людный. Олень.
Город был рядом, совсем рядом. Фонари стали частыми, полоса света - почти сплошной. Он даже узнал место, парк Кадриорг, где-то близко жилье, люди, рестораны, слышалась музыка, похоже, варьете, удачно вышло, что он во фраке, можно будет до утра посидеть, а там - на паром, хорошо, что при нем деньги, - он глушил страх, представляя себе мелочи - как перенесет качку, как быть в ресторане - в общем зале или взять отдельный кабинет; шум за спиной возрос, и Вабилов оглянулся в последний раз, последний, о, Господи, значит, за ним не следили, его - гнали, а он думал - собака, олень, но ведь такого не может быть, не может, не бывает, неужели кто-то создал и это?…
28
Хвороста она натаскала гору. Всю неделю старалась. Мало принесет - самой же не понравится, что радости в бане, когда топить нечем. Мамка еще пообещала - оставит Снежинку, если вдосталь запасется дровишками. Что Снежинку оставят, Аня знала и сама - курица получилась невидная по сравнению с крупными голенастыми муромцами. Видно, затесался не тот цыпленок к скороспелкам. С весны видно было - чужая Снежинка, остальные ее гнали дружно, клевали, не пускали к еде, и приходилось ей бродить поодаль одной. К осени подросла, но до остальных - куда! Потому на базар нести выгоды не было. Может, яйца нести станет, надеялась мамка. Но все равно, Аня и по два раза в лес ходила, и по три. Маленькая она. Сколько на себе унесешь валежника? Если бы на Разбоя нагрузить, он вон какой. Но Разбой вьючной собакой становиться не хотел. Охранять, с врагами биться - его служба, а от остального старался увильнуть. Мамка отпускала в лес с ним безбоязненно, Разбой любого прогонит, волка, человека. Или разорвет.
Мишка возился во дворе, грязный, выпачкался весь, замарашка, но сегодня ей некогда было за ним смотреть, все равно вечером купать. Баню готовить опять же ей, воду, правда, мамка таскала, самой не велит, мала еще ведра подымать, а по четверти много не принесешь, но и без того разве мало дела? Золу старую выгрести (сразу после бани нельзя: зачем же мыться, если после золу шевелить?), Дом подмести, двор, за скотиной приглядеть… Одной тяжело. Было бы лет побольше, а то восемь всего. Зимой исполнится, но зима скоро, ляжет снег, полегче станет, она в школу пойдет, грамоте учиться. Папке письмо написать сможет. Мамка, когда пишет, говорит, за всех пишу, а все равно - самой лучше. И читать сможет его письма, сколько захочет, мамка-то устает к вечеру, потом прочитаю, будто потом легче ей станет. Много работы. И мужицкую работать приходится, и свою, бабью. |