Нет ничего более близкого, дорогого и так часто вспоминаемого места для ньюйоркца, чем эта, не признаваемая и отвергаемая им с
презрением часть города. Весь Нью Йорк мог бы стать одним огромным гетто: яд мог бы быть вытравлен, бедность могла быть разделена поровну, а
радость – течь по каждой вене и артерии. Вся остальная территория Нью Йорка – сплошная абстракция: холодная, геометричная, напряженная, как
ступор, и, тут же хочется добавить, безумная – если, конечно, отойти в сторону и взглянуть без испуга и преклонения.
Только здесь, в пчелином улье гетто, можно найти человеческое отношение, можно найти этот город, скопище взглядов, звуков, запахов, за которыми
вы будете тщетно охотиться вне его пределов, где жизнь чахнет и умирает. Вне пределов гетто движутся лишь хорошо наряженные трупы. Их заводят
каждый день, как будильники. Они выступают, как дрессированные собачки, и их забывают, как использованные контрамарки. А в сочащихся медом сотах
идет неостановимый рост, как у растений, там столько животного тепла, что становится душно, особи трутся друг о друга, склеиваются, рождая
ощущение жизни, надежды, там можно подхватить всякую инфекцию, и грозную, и спасительную.
Маленькие души, обитающие в этом улье, горящие, подобно тонким восковым свечкам, но горящие ровно, способные отбрасывать причудливые тени на
сдвинувшиеся вокруг них стены.
Пройдитесь по любой улице в этом мягком фиолетовом свете. Прикажите своей памяти забыть все. Тысячи неожиданностей набросятся на вас со всех
сторон. Здесь человек еще в шкурах и в перьях. Здесь пузырь и кварц еще обладают речью. А чуть дальше стоят здания – их можно услышать и ощутить
их объем – со стеклянными, переплетенными металлом стенами, с окнами, истекающими потом; городские капища, портики которых украшены
кувыркающимися, как цирковые акробаты, крылатыми младенцами. А после встретишь катящиеся, двигающиеся улицы, на которых ничего не застывает в
покое, ничто не утвердилось, не закреплено, ничто не может быть осознано, разве что глазами и разумом какого нибудь мечтателя. Галлюцинирующие
улицы вдруг становятся пустыми и тихими, словно по ним чума прошлась. Улицы кашляют, пульсируют, как раненый висок, на этих улицах можно
умереть, и никто не заметит. Странные улицы, на которых розовое масло смешано с запахами лука и чеснока. Вечерние улицы, заполненные шлепаньем и
всхлипыванием усталых ног. Улицы, прочерченные Эвклидом, понять их можно только с помощью логики и теорем…
Пронизывая все, прячась в складках кожи, как осадок багрового дыма, властвует вторичный сексуальный пот – лобковый, орфический, подмышечный –
тяжелое благовоние, подаваемое к ночи на лиловых подушечках мускуса. Никто не обладает иммунитетом против него. Даже дауновский идиот. Этот
запах продирает вас, как жесткая мочалка, охватывает, как блузка, стягивающая груди. Мелкий дождичек превращает его в невидимую бесплотную
грязь. И это происходит всегда, даже в час готовки студня из кроличьих лапок. Это блестит в трубах, фолликулах, папиллярах. Земля медленно
вращается, поворачиваются столбы и флаги, и амурчики на портиках поворачиваются вместе со всеми; в дрожащем сумраке душных вечеров все это
издает звуки – земные, чувственные, обещающие, подобно звукам цитры.
Тяжелое колесо, покрытое силосом, птичьим пометом и перьями, с маленькими горящими лампадками – каплями животного пота. Все крутится и крутится,
поскрипывая, покачиваясь, пошатываясь, иногда постанывая и подвывая, но все равно проворачивается: раз, еще раз, еще раз. Потом, если, конечно,
вы сами замрете, остановитесь, например, на ступенях и постараетесь ни о чем не думать, ваш взгляд приобретет звериную ясность. |