|
– Болит, – признался он. – Костяшки пальцев ноют.
– Значит, благословили кого‑то, – засмеялся Смайли.
– Не сдержался, – епископ смущенно сжимал и разжимал пальцы. – Простить себе не могу.
– Сами нагрешили, сами отпустите, – зевнул Смайли. – Кстати, у всех у нас руки покалечены. И побаливают. Только не понимаю почему. Ведь все время на острове сидим, а это – мираж.
– Самогипноз, – охотно пояснил Шпагин. – Наш мозг воспринимал этот мираж как реальность. Следовательно, и драка была реальной, и боль, естественно, тоже. Только болевой импульс, внушенный Селестой, возникал непосредственно в мозгу, без внешних раздражителей, ну и реакция на него так же закономерна. Если вы внушите себе, что обожглись спичкой или огоньком зажигалки, то ощутите боль от ожога, и следы его на коже появятся. Проще простого и никакой мистики.
Рослов тоже посмотрел на руки.
– Любопытно, – усмехнулся он. – Музейные костюмы исчезли, а следы драки остались. Поистине стабильная информация. А сколько времени, вы думаете, мы проторчали в этом трактире вместе с побоищем?
– Час, наверно, – предположил епископ.
– Я не смотрел на часы, – сказал Смайли.
– А я посмотрел. Две минуты.
– Еще одна загадочка: растянутое время. Или скажем так, – подумал вслух Шпагин, – время действительное и время смещенное. Может быть, Селеста и уравнение подскажет?
Смайли передернулся почти с неприязнью. Не хватит ли подсказок? Епископ уже дважды был в раю. Пожалуй, довольно. Смайли высказал это вслух, но Джонсон не принял шутки.
– В раю ли? – грустно промолвил он. – Боюсь, что впереди еще третий круг ада.
Он не ошибся. Селеста начал новый эксперимент. Без наплыва, без затемнения вошел в кадр джип капитана Ван‑Хирна. Джип трясло и подбрасывало на рытвинах дороги посреди незнакомых кустарников. Капитан вцепился в раскаленную от жары спинку переднего сиденья машины, нырявшей, как показалось Ван‑Хирну, в толще красных удушливых облаков. То была кирпично‑красная пыль, точь‑в‑точь такая же, как и в мексиканском варианте эксперимента. Но Ван‑Хирн не был в Мексике и никакого эксперимента, кроме этой африканской авантюры, не знал.
Что привело его в Африку? Желание славы? Жажда денег? Любовь к приключениям? Но слава давно прошла стороной, а веселые приключения обернулись грязной опасной работой, за которую, правда, платили регулярно и много. Ван‑Хирн любил деньги и не скрывал свою любовь за цветистыми фразами о священном долге белого человека. Он умел хорошо стрелять, но цели не выбирал – брал ту, которую предлагали. Сегодня он убивал черномазых – это неплохо оплачивалось, завтра пойдет убивать белых, если предложат. А почему бы нет, когда это легально и выгодно? Его не стесняли капитанские нашивки армии белых наемников Моиза Чомбе. Он не обращал внимания на комариные укусы газетных писак. Зачем? Это их работа, и за нее тоже платят. Правда, похуже, чем ему.
Он всегда улыбался, когда слушал болтовню своего полковника: «Работайте осторожно, ребята. Без лишних жертв. Что о нас могут подумать в Европе?» А он отвечал ему: «Слушаюсь, полковник. Постараюсь, полковник». И выжигал потом целые деревни, пытал, расстреливал, вешал. Не сам, конечно: он не любил грязной работы. Отдавал приказы подчиненным и следил, как они выполнялись. В итоге слава, свернувшая было в сторону, наконец пришла и к Ван‑Хирну. Темная слава. Дурная слава. А ему было весело, он улыбался, когда слышал за собой зловещий шепот или дерзкое восклицание: «Кровавый голландец!»
«Хорошее прозвище, – говорил он. – Я бы не годился для этой операции, если б меня называли иначе». |