Изменить размер шрифта - +
И когда потянулись месяцы без писем, без вестей, ташкентские улицы стали нескончаемо длинными, дорога в больницу — небывало тяжелой.

Заботы шли рядом, как тень.

Аня… Сидит в комнате одна, на корточках, играет пустыми спичечными коробками. То наденет их на пальцы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет… Хорошо еще, что рядом Дружок.

Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не поднять.

Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было пошел на поправку, и вдруг…

Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма частые: «Береги себя и Аню, — писал отец. — А за нас не беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь, ей не помогали ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Такие годы, а угомониться не может».

Да, тетя Марго была верна себе. «Посещаешь ли ты концерты Тамары Ханум? — писала она. — Это замечательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас Ленинградская консерватория».

Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская консерватория. И, слов нет, Тамара Ханум — замечательная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она и так целыми днями одна.

Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках с кислой капустой, с маринованными огурцами она повесила записки: «Чего не клал, того не бери!»; «Не сдвигай крышку, все равно замечу».

Шли дни, все длинней становился путь в больницу, все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.

Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого заборчика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обрадовано засияют круглые глаза на тощем личике. Саша толкает дверь и слышит Анин голос:

— Посыпьте мне сахаром!

Спиной к Саше стоит, наклонясь над Аней, какая-то женщина в платке, в широкой деревенской юбке.

— А шпиг это тоже нам? И консервы?

— Все вам, матушка, все. Для вас и везла. Так и наказал:

— Анну по весу приму. Не раздобреет — на глаза не показывайся.

— Здравствуйте! — растерянно говорит Саша.

— Здравствуй, голубушка! Раздевайся, садись. Вот чай. Воду в умывальник налила, еще теплая, верно. Мой руки и садись.

— А… простите, конечно… А кто вы? Откуда?

— То есть как это — откуда? Из Москвы. Вот уж с месяц добираюсь до вас. Димитрий, как отсюда прибыл, так сразу и сказал: давай езжай без разговору. Жена, говорит… Гм… Ну, это, конечно, ваше дело, а мне что? Собралась и поехала. К матери твоей велел зайти. Зашла. Чего не зайти? Ну, чего ты глаза вылупила? Я — Димитриева нянька, неужто не рассказывал?

— Ну как же! Анисья Матвеевна? Я очень знаю! Сядьте, отдохните с дороги!

— Да уж ты меня не усаживай. Насиделась! Пей чай, простынет.

— А Митя? Где же Митя?

— Митя! Где положено, там и есть. Нас с тобой не спрашивали, когда посылали.

— Но письма? Письма?

— Да ты что? Делов у них там других нет — письма писать! Небось не на печи лежит, дело делает. Какие письма!

Саша умолкла. Ей вдруг показалось, что она куда-то проваливается, плывет, в ушах зазвенело. Когда очнулась, увидела над собой серьезное, почти злое, морщинистое лицо Анисьи Матвеевны и услышала рядом Анин плач.

Быстрый переход