Тривенион вынес из университета завидную славу, менее как ученый (хотя и с этой стороны слава его была недурна) нежели как человек имевший данные на успех в жизни. Всякая способность его была энергия. Он стремился ко всему: иное терял, другого достигал. Он отлично говорил в обществе, был членом какого-то политико-экономического клуба. Речь его была блестяща, разнообразна, парадоксальна, цветуща, не то что теперь. Боясь своего воображения, он всю свою жизнь употребил на то чтобы обуздать его. Но весь его ум привязывался к тому, что мы, Англичане, называемsolide,прочным; этот ум был широк, подобен, милая Кидти, не киту, плавающему по океану знания из удовольствия плавать, а полипу, который протягивает все свои щупальца, с тем, чтобы схватить что-нибудь. Тривенион прямо из Университета отправился в Лондон: его репутация и беседа ослепили его знакомых, и недаром. Они употребили все свои силы и поместили его в Парламент: он держал речь, имел успех. В Комптн явился он в сиянии своей юношеской славы. Не умею передать вам, знающим его теперь, с его озабоченным лицом, отрывистыми, сухими приемами, от вечной борьбы обратившегося в кожу и кости, – что это был за человек в то время, когда он ступил на жизненное поприще.
Вы видите, мои слушатели, что мы тогда все были народ молодой, т. е. также похожи на то что мы теперь, как зеленеющая летом ветвь на сухое дерево из которого строят корабли или делают столбы для ворот. Ни человек, ни дерево не становится годным в жизни прежде той поры, когда осыплются листья и вытечет сок. И дела жизни преображают нас в странные вещи, других наименований: дерево уж не дерево, оно столб или корабль; юноша – не юноша, он или солдат об одной ноге, или государственный человек с ввалившимися глазами, или ученый в очках и в туфлях! Когда Мицилл (рука полезла опять за жилет), когда Мицилл спросил у петуха, некогда бывшего Пифагоров,[10]точно ли дело под Троей было так, как рассказывает Омир, петух отвечал гневно: «как мог Омир знать что-нибудь об этом? – он в то время был верблюдом в Бактрии.» – Так, Пизистрат, если задаться учением о переселении душ, ты мог быть верблюдом в Бактрии, когда то, что было в моей жизни осадой Трои, видело Тривениона и Роландау её стен.
Что Тривенион был хорош собой – это вы видите; но красота всей его личности тогда была в вечной игре его физиогномии, её разумной оживленности; а беседа его была так приятна, так разнообразна, так жива, и сверх этого, так полна современного интереса! Пробудь он пятьдесят лет жрецом Сираписа, он не мог бы лучше знать анаглифы! Поэтому он проник своим любознательным и упорным светом все трещины и поры этого пустого общества. Поэтому, все удивлялись ему, говорили о нем, слушали его, и всякий заключал: «Тривенион идет в гору!»
Но я тогда не отдавал ему справедливости, как теперь: мы, ученые и отвлеченные мыслители, в первой молодости бываем способны судить глубину чьих-нибудь познаний или ума, но не довольно умеем ценить пространство ими занимаемое. Гораздо более воды в текучей струе, глубиною в четыре фута, и более силы и целебности, нежели в мрачном пруде, хотя бы и было в нем тридцать ярдов глубины! Я не отдавал справедливости Тривениону. Я не видел, что он естественно осуществлял идеал леди Эллинор. |