О бесчисленных сложностях жизни общества, он разом заключал по своей личной горькой опытности: таким образом вся система общественной жизни, по его мнению, была война и взаимный обман. Если б мир состоял только из плутов, он, наверное, бы сделал свою дорогу. И эта, наклонность ума, хотя неприятная и довольно злая, могла бы еще быть безопасною при темпераменте летаргическом, но она грозила сделаться вредною и страшною в человеке, при недостатке воображения, обладавшем избытком страсти: таков был юный отверженец. Страсть в нем обнимала многие, из самых худших двигателей, которые ополчаются на счастье человека. Нельзя было противоречить ему, он сейчас же сердился; нельзя было говорить с ним о богатстве: он сейчас же бледнел от зависти. Удивительные, врожденные свойства бедного юноши: его красота, его быстрая способность, этот смелый ум, которым дышал он, как бы какой-то огненной атмосферой, обратили его самоуверенность в такую гордость, что права его на общее удивление становились предосудительны ему самому. Завистливый, раздражительный, наглый, дурной не до конца, он прикрывал все эти угловатости холодным, отвратительным цинизмом, выражая внутренние движения свои нечеловеческой улыбкой. В нем, по-видимому, не было нравственной впечатлительности, и, что еще более замечательно в натуре самолюбивой, ни малейшего следа настоящего point d'honneur. До болезненной крайности доходило в нем то побуждение, которое обыкновенно называется честолюбием, но оно не было желанием славы, или уважения, или любви себе подобных, а какою-то странною потребностью успеть, не блестеть, не быть полезным, – успеть для того, чтобы иметь право презирать свет, который смеется над его мнением о себе, и насладиться удовольствиями, которых, по-видимому, настоятельно требовала натура нервозная и щедрая. Таковы были самые явные принадлежности характера, который, как ни был он дурен, все таки возбуждал во мне участие, казался исправимым, и заключал в себе грубые начала известной силы. Не обязаны ли мы сделать что-нибудь дельное из юноши, менее нежели двадцатилетнего, в высшей степени одаренного быстротой понимания и смелостью исполнения? С другой стороны, во всем великом, во всем сильномлежит способность ко всему доброму. В диком Скандинаве, в безжалостном Франке – семена Сиднеев и Баярдов. Чем бы был лучший из нас, если бы вдруг заставить его вести войну с целым светом? А этот дикий ум был в воине с целым светом, войне, которой быть может, и сам искал он, но тем не менее была война.
До всех этих убеждений дошел я не в одно свиданье и не в одну беседу; я собрал здесь впечатления, оставленные во мне с течением времени тою личностью, чью участь я намеревался взять на свою ответственность.
На первый раз, уходя, я сказал:
Однако на всякий случай есть же какое-нибудь у вас здесь имя: кого мне спросить завтра?
– Теперь, разумеется, я могу сказать вам свое имя – отвечал он, улыбаясь: – меня зовут Франсис Вивиен.
Глава III.
Мне памятно одно утро, когда еще ребенком, шатаясь возле старой стены, я занялся наблюдением операций садового паука, которого ткань, по-видимому, была в большом ходу. Сначала, когда я подошел, паук был очень спокойно занят мухой из рода домашних, с которою он управлялся свободно и с достоинством. Как раз в то время, как он наиболее был погружен в это увлекательное занятие, явилась чета жуков, потом комар и, наконец, большая зеленая муха, – все в разных углах паутины. |