– Прощались? – сказала Фанни, все еще не подымая глаз.
– Прощайте,сестрица!Я смело сказал это слово, потому что… потому что… – Я выбежал к двери и прибавил, помнится, с улыбкой – потому что дома говорят, что я… что я не здоров; мне это надоело; вы знаете, матери иногда странны; и… и… я завтра же хочу говорить с вашим отцом… доброй ночи… Прощайте… мисс Тривенион!
Часть восьмая.
Глава I.
И отец отодвинул книги.
О юный читатель, или читатель, который был молод, помнишь ли то время, когда с беспокойством и грустью, еще хранимыми в тайне, ты, из сурового и неприязненного света, открывшегося тебе при первом шаг за домашний порог, возвратился к четырем мирным стенам, между которых невозмутимо сидят старики, помнишь ли, с какою досадой ты смотрел на их спокойствие и мир? Как недвижно-далеко от буйной молодости кажется это поколение, предшествовавшее тебе на пути страстей, поколение твоих родителей (иногда, по летам, не слишком много от тебя разное)! В нем спокойствие классического века, античное, подобно статуям Греков. Как странно противоречат твоему лихорадочному раздражению: это мирное однообразие колеи, в которое погрузились они, эти прежние жизни, – занятия, которых достаточно для их счастья, занятия у камина, в кресле и угле, каждым присвоенных! И они дают тебе место, приветствуют тебя, и принимаются опять за прерванные занятия, как будто бы не случилось ничего! Ничего не случилось! А в сердце твоем, между тем, быть может, земля соскочила с оси и стихии объявили друг другу войну… И вы садитесь, задавленные невозмутимым счастьем, которого уже не можете разделять, бессознательно смеетесь, смотрите в огонь; и можно отвечать десять против одного, что вы не скажете ни слова, покуда не придет время сна: тогда вы берете свечу и тащитесь грустные в одинокую горницу.
Если, среди зимы, три пассажира дилижанса сидят в нем тепло и спокойно, и четвертый, покрытый снегом и обмерзший, слезает с наружного места и внезапно помещается между них, они начинают тесниться, оправляют воротники шинелей, подвигают подушки, лежащие под ногами, и обнаруживают неудовольствие от потери теплорода: новый гость, значить, произвел впечатление. Будь же в вашем сердце все снега гор Грампианских, вы войдете незамеченные: не наступите только на ноги кому-нибудь, никто и не подумает о вас, – ничто не тронется с места и на инчь!
Я не смыкал глаз и даже не ложился в ночь, последовавшую за прощанием с Фанни Тривенион: утром, едва встало солнце, я вышел, куда? сам не знаю. Остались лишь смутно в воспоминании: длинные, серые, пустые улицы; река, которая в мрачном молчании текла далеко, далеко, в какую-то невидимую вечность; деревья, зелень, веселые голоса детей. Я вероятно прошел с одного конца великого Вавилона на другой, но память моя прояснилась только, когда, уже после полудня, я постучался у дверей отцовского дома, и, с трудом поднявшись на лестницу, очутился в гостиной, обыкновенном месте сборища небольшого семейства. С тех пор, как мы жили в Лондоне, у отца не было особенной комнаты для занятий: он устроил себе «угол,» угол на столько просторный, что в нем вмещались два стола, этажерка, и несколько стульев заваленных книгами. |