– Так вы говорите, что он собирается вернуться к своему семейству: сердечно радуюсь этому! – сказал любезный, старый солдат.
Подали свечи, и, две минуты спустя, мы сидели с дядей друг подле друга; я читал над его плечом, а палец его безмолвно указывал на место, которое так поразило его: «Я не жаловался; разве я жаловался? и я не буду жаловаться».
Часть девятая.
Глава I.
Предположение дядя о родстве Франсиса Вивиена казалось мне положительным открытием. Весьма было естественно, что своевольный мальчик свел какие-нибудь непристойные знакомства, которых не мог допустить ни один отец, и, таким образом, рассерженный и озлобленный, оторвался от отца и бросился в жизнь. Это объяснение было мне приятнее всякого другого, ибо оправдывало все, что казалось мне подозрительным в таинственности, окружавшей Вивиена. Я не выносил мысли, что он когда-либо сделал что-нибудь низкое и преступное, хотя и верил, что он был и необуздан и виноват во многом. Естественно, что одинокий путник был брошен в общество, которого двусмысленный характер едва не восстановил против всего пытливый ум и горячий темперамент; но естественно не менее, что привычки хорошего рода и воспитания, котороевообще Английские джентльмены получают от колыбели, могли оберечь его честь, неприкосновенную, не взирая на все. Конечно, самолюбие, понятия, даже ошибки и проступки человека хорошего происхождения, остались в нем в полной силе; – отчего же не остаться и лучшим качествам, если и задушенным от времени? Я чувствовал себя признательным к мысли, что Вивиен возвращался к началу, в котором мог возобновить дух свой, приспособливался к сфере, куда принадлежал, – признательным за то, что мы могли опять встретиться и настоящая наша полу-короткость обратиться в прочную дружбу.
В этих мыслях, на следующее утро взял я шляпу и отправился к Вивиену для того, чтобы убедиться, нашли ли мы настоящий ключ, как вдруг мы были поражены звуком, для всех нас весьма непривычным, стуком в дверь почтальона. Отец мой был в музее; матушка – в глубоком рассуждении и приготовлениях к близкому уже отъезду нашему с миссисс Примминс; в комнате были только Роланд, я и Бланшь.
– Письмо не ко мне, – сказал Пизистрат.
– Верно и не ко мне! – сказал капитан.
Вошла служанка и опровергла его слова; письмо было к нему. Он поднял его с удивлением и недоумением, как Глумдалклитчь Гулливера или как натуралист поднимает неведомое насекомое, которое, не знает он, не укусит ли его или не уколет ли. А! Так оно вас укололо или укусило, капитан Роланд! Вы изменяетесь в лице, вы удерживаетесь от восклицания, ломая печать, вы беспокойно дышете, читая, и письмо, хоть, кажется, и коротко, отнимает у вас много времени, потому что вы перечитываете его несколько раз. Потом вы складываете его, мнете, и, запихнув в боковой карман, смотрите кругом, как бы человек, проснувшийся от сна. Какой же это сон, – грустный или веселый? Право, не могу отгадать, ибо нет на орлином лице ни горя, ни радости; а скорее страх, волнение, смущение. Но глаза светлы, а на железной губе – улыбка.
Дядя посмотрел вокруг себя, говорю, и, спросив «поскорее» шляпу и палку, принялся застегиваться до верху, хотя день был на столько жаркий, что, как под тропиками, можно было идти даже с вовсе непокрытой грудью. |