»
Я с своей стороны рад всем благам, которые посылают мне боги, и доволен Девочками, у которых глаза матери; но Роланд, неблагодарный, начинает ворчать на то, что мы пренебрегаем правами мужского поколения. Он не знает, сложить ли вину на Скилля, или на нас; быть-может он даже предполагает между нами заговор, чтобы сделать женщин представительницами воинственного рода де-Какстон! Кто-бы тут ни был виноват, грустный пробел в прямой линии родословной наконец пополнен: миссис Примминс опять влетает или, вернее, вкатывается (по движению, свойственному телам шарообразным и сферическим) в комнату моего отца, с словами:
– Сэр, сэр: мальчик!
Сделал ли в это время мой отец вопрос, столько затрудняющий метафизиков-изследователей: «что такое мальчик?» не знаю; я скорее предполагаю, что ему не осталось досуга на такой отвлеченный вопрос, потому-что весь дом кинулся на него, а матушка с силою бури, свойственной особенно элементам женского духа, рода бури с солнечным светом среднего между смехом и слезами, подняла его, и унесла с собою взглянуть на новорожденного. С этого дня прошло несколько месяцев. Зимний вечер. Мы все сидим в зале, которая опять сделалась вашим обычным местопребыванием, с-тех-пор, как её расположение позволяет каждому из нас заниматься в ней, не мешая другому. Большие ширмы отделяют ту её часть, где сидит отец за своими учеными занятиями; скрытый от нас этой непроницаемой стеною, он занят окончанием красноречивого заключения, которое должно удивить свет, если когда-нибудь, по особенной милости неба, наборщики кончат печатание «Истории человеческих заблуждений.» В другой угол забился дядя: он одной рукой мешает кофе в чашке, столько лет тому назад подаренной ему матерью, и по какому-то чуду избежавшей общей участи своей хрупкой собратии, в другой его руке волюм Ливенгу; но несмотря на все достоинства произведения чародея-Шотландца, взгляд его устремлен не на книгу. На стене, над ним, висит изображение сэра Герберта де-Какстон, воинственного сверстника Сиднея и Драка; под этим изображением Poланд повесил шпагу своего сына и письмо с известием о его кончине, за стеклом и в раме: шпага и письмо стали последними, не менее других уважаемыми, пенатами башни; сын сделался предком.
Неподалеку от дяди сидит мистер Скилль, занятый френологическими наблюдениями над слепком с черепа островитянина, отвратительного подарка, который, вследствие ежегодного его требования, я привез ему вместе с чучелой «уомбата» и большой пачкой сарсапарели (для успокоения его пациентов, я обязан затетить в скобках, что череп и уомбат, животное, занимающее средину между маленьким поросенком и только-что родившимся ягненком, были уложены особо от сарсапарели). Далее стоит открытое, но ни кем не занятое, новое фортепиано, под которое, перед тем как отец подал знак, что принимается за Большое сочинение, мать моя и Бланшь усиливались заставить меня спеть с ними песню «про ворону и про ворона»: старанье это осталось тщетно, несмотря на все лестные уверения их, что у меня прекрасный бас, и что надо мне только выучиться владеть им. Ксчастью для слушателей, это попечение ныне отложено. Матушка не на-шутку занята вышиваньем по последней моде краснощекого трубадура, играющего на лютне под балконом цвета семги: обе девочки с вниманием смотрят на трубадура, спозаранку, боюсь я, влюбленные в него; мы с Бланшь уединились в угол, по странному какому-то предположению, уверенные, что нас не видит никто; в углу же стояла колыбель новорожденного. |