В такие дни он вежливо прощался с Патроном и поспешно
возвращался к своим делам, чтобы вновь обрести утраченное равновесие в своей
благодетельной активности.
На лестнице они встретили Теривье, он шел посоветоваться с Патроном по
неотложному делу. Теривье был старше Антуана; в свое время он тоже побывал в
ассистентах у Филипа, но теперь посвятил себя общей терапии. Он лечил г-на
Тибо.
Патрон задержался. Он стоял неподвижно, слегка наклонившись вперед и
опустив руки, одежда болталась на его тощем теле, весь он походил на
длинного паяца, которого забыли дернуть за ниточку, и являл комический
контраст со своим собеседником, приземистым, толстеньким, подвижным и
улыбчивым. Окно лестничной клетки отлично освещало обоих, и Антуан, стоя
позади, забавлялся, с интересом наблюдая за Патроном, ибо ему иногда
нравилось внезапно по-новому взглянуть на хорошо знакомых людей. Филип
уставился на Теривье пристальным, пронизывающим, всегда дерзким взглядом
своих светлых глаз, защищенных нависшими бровями, которые остались черными,
хотя у него уже поседела борода, ужасная козлиная бородка, словно фальшивая,
реденькой бахромой свисавшая с подбородка. Впрочем, все в нем, казалось,
создано было для того, чтобы раздражать, вызывать антипатию: и неряшливость
одежды, и грубость в обращении, и все внешние черты - слишком длинный и
красный нос, свистящее дыхание, постоянная усмешка, и дряблый, вечно влажный
рот, и надтреснутый гнусавый голос, доходивший временами до фальцета, когда
Филип отпускал какую-нибудь едкую шутку или уничтожающее словцо; тогда под
густыми зарослями бровей обезьяньи зрачки начинали поблескивать огоньком,
свидетельствовавшим о его способности наслаждаться своим остроумием и без
участия слушателей.
Однако, как ни малоблагоприятно было первое впечатление, оно
отталкивало от Филипа только новичков и людей посредственных. Действительно,
Антуан замечал, что ни к одному из практикующих врачей больные не относились
с таким доверием, ни одного профессора так не ценили коллеги, ни к одному из
них так жадно не стремилась попасть в ученики и не питала такого уважения не
допускающая никаких компромиссов больничная молодежь. Самые желчные выходки
его метили в недостатки жизни, в глупость человеческую и уязвляли только
дураков. Достаточно было видеть его при исполнении профессиональных
обязанностей, чтобы почувствовать не только блеск его ума, лишенного
мелочности и, в сущности, отнюдь не высокомерного, но и душевную
чувствительность, которую мучительно оскорбляло зрелище всех гнусностей
повседневности. Тогда становилось понятно, что резкость его нападок была
лишь мужественной реакцией против меланхолии, изнанкой жалости, свободной от
иллюзий, и что это едкое остроумие, из-за которого к нему так враждебно
относились глупцы, было, при ближайшем рассмотрении, только разменной
монетой его философии. |