Нет, не напишу ничего.
25 октября, полдень.
Слабость? Наваждение? Бред? С той ночи я представляю себе смерть только
в связи с моей тайной, и я думаю уже не о своем исчезновении, а о том, что
исчезнет воспоминание о случае в больнице Лаэнека. (Жозеф пришел ко мне
поговорить о мире: "Скоро нас всех демобилизуют, господин доктор". Я
ответил: "Скоро, Жозеф, я умру". Но про себя подумал: "Скоро не останется
ничего от истории с маленькой алжиркой".)
И с этой минуты я как будто стал хозяином своей судьбы. Ибо разве я не
властвую над смертью, если только от меня, от одной моей записи, от одного
моего признания зависит, станет или нет моя тайна достоянием небытия.
Перед вечером.
Не мог удержаться и заговорил об этом с Гуараном. Конечно, ничего
определенного не сказал. Даже не намекнул на маленькую алжирку, даже не
назвал больницу Лаэнека. Как ребенок, которому невтерпеж скрывать
какой-нибудь секрет и который кричит всем и каждому: "А я знаю, знаю и не
скажу". Я заметил, что ему стало неловко, даже страшно. Решил, очевидно, что
я сошел с ума. И я насладился, должно быть, в последний раз, досыта
удовлетворив свое тщеславие.
Вечер.
Пытался дать отдых голове - просматривая газеты. И в Германии тоже
военная каста старается сорвать мирные переговоры. Говорят, что Людендорф
возглавляет оппозиционную партию против канцлера{714}, которого он публично
обвинил в измене, в намерении вести переговоры с Америкой. Но общее
стремление к миру оказалось сильнее. И самому Людендорфу пришлось уйти в
отставку. Хороший знак.
Заходил Гуаран. Зловещая речь Бальфура. У англичан разыгрался аппетит:
они говорят теперь о захвате немецких колоний! Гуаран напомнил мне, что еще
год назад в палате общин лорд Роберт Сесиль{714} заявил: "Мы вступили в эту
войну, не преследуя никаких империалистических завоевательных целей".
(Вступить-то они вступили так, а выходят по-другому. |