Изменить размер шрифта - +

Начальник госпиталя срочно направил его в санаторий, в Архангельское.

В санаторий мы прибыли втроем: я, подполковник и Орлов. Ишутин не поехал. Мы ехали в «Победе». Орлов сидел впереди, рядом с шофером, опустив голову, и дремал или же делал вид, что дремлет. И мы с подполковником тоже молчали.

В санатории нас разместили в одном корпусе на разных этажах: Орлова внизу, в отдельную комнату, как он просил, а нас на — втором.

На другой день мы встречались с ним не раз в столовой и на прогулке, но не здоровались, и он делал вид, что нас не знает, и держался от всех особняком.

...Он умер на вторую ночь нашего пребывания в санатории. Обнаружилось это только утром.

Дежурный врач, молодая интересная брюнетка, подошла к нам в вестибюле и сообщила: «Во сне умер».

— Да, неважно, — пробормотал подполковник. — Прямо надо сказать, неважно.

— Ему можно позавидовать, — утешила нас она. — Знаете, это самая спокойная смерть, как говорят, праведная.

Спокойная смерть... Дело не в том, что врачиха была молода и неопытна, — она просто ошибалась.

И в самом деле — в чужую душу не влезешь.

Просто чужая душа — потемки. Даже для докторов. 1963 г.

 

ОТЕЦ

…В ту ночь я проснулся, когда обыск уже заканчивался, и первый, кого я увидел, был маленький, тщедушный военный, который снимал с моей полочки томики Пушкина и Жюль Верна, торопливо пролистывал их и отбрасывал в угол.

Дверь в столовую была распахнута, и я увидел отца: высокий и сильный, он сидел на стуле лицом ко мне, заметно ссутулясь, положив на колени крупные, широкой кости руки. За его спиной стоял еще один в сиреневатой гимнастерке, а третий — багровый и потный — быстро, но тщательно простукивал снизу доверху стены квартиры и с ожесточением куда-то опаздывающего человека выламывал вентиляционные решетки. Сбоку у стены виднелось виновато-растерянное лицо дворника Пал Иваныча.

На всю жизнь я запомнил, что на белой скатерти стола было много красного: партийный билет и депутатское удостоверение отца, орденские книжки и коробочки с боевыми наградами и еще что-то.

Когда я встретился взглядом с отцом, он, слегка выпрямясь, ободряюще подмигнул, мол, «не робей!», и мне подумалось, что отец сейчас подымется, подойдет ко мне, улыбнется и объяснит, что происходит.

До этой ночи я ни разу не сомневался, что мой отец самый сильный, самый умный и самый смелый человек, и был убежден: стоит ему захотеть, и эти люди мигом окажутся на лестнице. Но отец, глядя себе под ноги, сидел не двигаясь, лишь желвачок перекатывался на его левой щеке, — никогда, ни на одно мгновение я не видел его таким: растерянным и беспомощным.

Потом он поднялся — его уводили — и несколько секунд напряженно всматривался в мое лицо.

— Это какое-то недоразумение, — убежденно сказал он матери. — Позвони адъютанту, что я запоздаю...

— Я же сказал — молчать! — властно перебил его низкорослый.

К этой минуте я уже увидел брошенные в угол моей комнаты шашку с вызолоченным эфесом и знаком ордена Красного Знамени и длинноствольный маузер со знаком того же ордена и серебряной накладкой — почетное революционное оружие отца, награды Реввоенсовета республики — «Честнейшему и храбрейшему... за особые боевые отличия». К этой минуте я уже был полон волнения и щемящей тревоги, мое сердце колотилось как бешеное, и, когда тщедушный закричал «молчать!», я, все еще толком не поняв, что происходит, но чувствуя что-то недоброе, страшное, соскочил с кровати и в одной рубашке бросился к отцу. И тогда мать, стоявшая как в столбняке и за все время не проронившая ни слова, вдруг закричала, с решимостью схватив меня:

— Не смей к нему подходить! Советская власть зря не арестовывает!.

Быстрый переход