Только большой живот не мог подчиниться этой команде, выпирал под куцым пиджаком, как поросенок в мешке. Степан Аксентьевич преодолел огородами двухсотметровку и три, хоть и невысокие, барьера — плетни.
Федору смешон Рева, особенно если представить себе, как «солидный» Степан Аксентьевич берет с ходу плетни, и обидно за секретаря.
— Женя, подбросишь товарища домой...
Но Федор, поблагодарив шофера, вылез из машины вслед за секретарем. Подойдя к нему, он, став так, чтобы никто посторонний не слышал, сказал:
— Не знаю, как назвать ваш поступок. Но... Вы можете рекомендовать освободить его от работы, объявить выговор и даже...
— Даже что?
— Набить в темном углу морду так, чтоб никто не видел. Если, конечно, он не даст сдачи. А все остальное — самоуправство.
Машину окружили доярки, подвозчики. Федор уже хотел уйти и только тут вспомнил о бумагах, втиснутых в руку секретаршей.
— Девчата, тут вот бумаги. Может, кто будет проходить мимо конторы...
Все, кто стоял возле него, протянули руки. Он отдал бумаги веселоглазой низенькой девушке и пошел со двора.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Утомленно мигая красными, как от бессонницы, фарами и ощупывая ими дорогу впереди себя, машина медленно съезжала под гору. Петру Юхимовичу эта гора казалась символической — последняя гора за плечами. Через неделю — сессия райсовета, где он сложит свои полномочия председателя райисполкома, сдаст эту машину, и дальше на ней поедет кто-то помоложе, поэнергичнее. А он сядет на обочине на отдых. И станет больше смотреть уже не вперед, а назад, перебирая в памяти пройденные пути, считая оставшиеся позади перекрестки. Аккуратно, раз в месяц, станет он расписываться в пенсионной книжке. Его начнут приглашать на собрания в школы, на пионерские сборы, и он будет рассказывать о боях, о босых красноармейцах, усатых партизанах, — о славных минувших днях, кажущихся детям чем-то очень и очень далеким, видимым лишь сквозь туманную завесу, имя которой — история. В их глазах он уже и сам история. Они повяжут ему на шею красный галстук, потом выйдут под грохот барабана за ворота школы в поход и забудут о нем.
Стучит в сердце, просится и другая мысль:
«Всю жизнь ты рассыпал по пути зерна, а люди сейчас жнут колосья и вспоминают тебя. Да и не дадут они тебе греться на лежанке. Сам ты каждое утро будешь торопливо перечитывать районную газету, звонить в райком, в райисполком, ходить от учреждения к учреждению, потихоньку затягиваться папироской, сидя в последнем ряду, испробуешь своим кулаком крепость дубовой трибуны на сцене. Да в конце концов что тебе до того: вспомнят или не вспомнят. Ты радуйся тому, что посеял не куколь, а зерна».
Но эту, другую мысль Петро Юхимович упорно гонит от себя. Так он готовил себя в пенсионеры.
Машина сползает с горы. Слева, вдоль Удая, темнел лес, справа рассыпались по подгорью огоньки. Бобрусь читал их, словно хороший охотник следы на снегу. А что, казалось бы, можно было прочитать по тем огонькам?
Внимательному глазу — многое. Вон там утомленно цедит во тьму желтоватый свет маленькое, почти вровень с землей, окошко: подслеповатый каганчик стоит на полу. Щупачка, вдова, шелушит возле печи фасоль или обминает калачики. Вытаращилась большим, занавешенным голубой шторой окном Ревина двадцатиметровка. И белые строганые столбы, сцепившись проводами, тоже идут к его двору. «А хату Щупачки обошли. Ишь, мудрецы! Ну, погодите, погодите!.. Я еще вам хвосты подкручу... То-то вы и план мне не показали... Уже списали на пенсию. Нет, поспешили...»
Большой яркий свет в угловом окне хаты Вихолы — учительница проверяет ученические тетради. А вон там подслеповато мигает прикрученным фитилем каганчик на плите. Мигать ему всю ночь: в хате ребенок. |