Ансельм заметил перемену и недоуменно уставился на нее мутными глазами.
– Что такое?
– Он завтра рано утром уедет на пароме. Ему надо выспаться.
– А я буду лежать здесь на полу. Спасибо!
Она обтерла его грязные руки влажной салфеткой и вытерла полотенцем. Ногти кошмарные, конечно, с траурной каемкой, ну да уж пусть будет как есть.
– Ничего. Я положу матрас на пол, а ты закатишься на него, и я тебя укрою. Все будет хорошо, отец.
– Черта с два! – Рука с грязными ногтями с силой ухватила Мону за предплечье. Лицо сморщилось, глаза превратились в щелочки.
– Спокойной ночи, – сказала она как можно спокойнее, вывернулась и пошла прочь.
– Вернись, Мона! – велел он.
Она окаменела, напряглась всем телом, словно защищаясь от этого голоса. Выпрямившись и подняв плечи, закрыла за собой дверь.
– Вернись, паршивая сука, кому говорю!
Она вжалась в угол дивана в гостиной, зажала уши, зажмурилась и сидела так, пока он не замолчал; лишь тогда она смогла думать о своем. Медленно открыла глаза, взгляд упал на семейный портрет в вычурной золотой рамке на противоположной стене. На нем была она, молодая, с налаченной прической, рот напряжен. Двойняшки, Улоф и Кристоффер, сидят у нее на коленях, Вильхельм высится сзади как гора. Угрюмый прищур под лохматыми бровями. Его тень легла на них всех. Фальшивая семейная идиллия, полуправда. Мона подалась вперед, чтобы подняться, голова раскалывалась от боли. Вильхельм смотрел на нее обвиняюще, буравил взглядом ее глаза цвета цикория и не отпускал. К горлу подкатила тошнота. Мона не успела добежать до туалета, теплая струя потекла на голые ноги.
– Я бы никогда не вышла за тебя замуж по доброй воле, – прошептала она, оправдываясь, и провела рукой по губам. – Никогда!
Глава 4
Тишина гудела у нее в ушах, как море, когда Ансельм наконец заснул, перестав выкрикивать площадную ругань в ее адрес. Паршивая сука, чертова блядь. Мона выполоскала отцовскую простыню, глядя, как коричневая вода убегает в слив раковины. Потом засунула простыню, трусы отца и его майку в стиральную машину. Та загудела, завела свою песню, очень громкую, как и у всей прочей техники в доме. Если отец проснется под этот шум, то, может, решит, что звать Мону все равно бесполезно. Теперь – все хорошо продумать! Надо бежать вниз к рыбацкому домику. Мона машинально собрала белье на крыльце, куда Вильхельм его побросал. Подняла его рубашку в красную клетку и тотчас же отбросила, словно обжегшись. Словно в ткани заношеной повседневной одежды все еще жила его душа. Мона через силу подняла рубашку кончиками пальцев и положила в корзину для белья. Его трусы, желтые спереди от мочи, повисли на ступеньке как дохлая курица. Носки задубели от пота. Синие рабочие штаны с засохшей глиной на коленях, казалось, могли стоять сами по себе. Она выгребла из карманов гайки, болты и кривые гвозди. Пару раз она осторожно просила его, чтобы он сам относил свое грязное белье в корзину, но он полностью игнорировал ее просьбы. Несколько раз его одежду метил кот – когда та особенно воняла потом. Если бы она это рассказала, муж бы точно застрелил животное. Она не решалась просить его ни о чем, если видела, что он раздражен. Жизнь научила ее понимать язык его тела, замечать первые признаки надвигающейся грозы: напряженная шея, неожиданно наступившее молчание, интонация, сузившиеся глаза. Уловив их за доли секунды, она успевала обратиться в бегство, спрятаться, уйти глубоко в себя.
Засохшая моча, постыдные пятна… Когда‑то в детстве мальчишки схватили ее трусы в раздевалке, когда все девочки были в душе после физкультуры. Она не хотела идти в душ и стояла в зале за большим свернутым матом. Мона была тогда очень худенькая, груди – как прыщики от комариного укуса. |