Следуя этому плану, русские войска безостановочно шли на запад,
захватывая десятки тысяч пленных, огромные запасы продовольствия,
снарядов, оружия и одежды. В прежних войнах лишь часть подобной добычи,
лишь одно из этих непрерывных кровавых сражений, где ложились целые
корпуса, решило бы участь кампании. И несмотря даже на то, что в первых же
битвах погибли регулярные армии, ожесточение только росло. На войну
уходили все, от детей до стариков, весь народ. Было что-то в этой войне
выше человеческого понимания. Казалось, враг разгромлен, изошел кровью,
еще усилие - и будет решительная победа. Усилие совершалось, но на месте
растаявших армий врага вырастали новые, с унылым упрямством шли на смерть
и гибли. Ни татарские орды, ни полчища персов не дрались так жестоко и не
умирали так легко, как слабые телом, изнеженные европейцы или хитрые
русские мужики, видевшие, что они только бессловесный скот, - мясо в этой
бойне, затеянной господами.
Остатки полка, где служил Телегин, окопались по берегу узкой и глубокой
речки. Позиция была дурная, вся на виду, и окопы мелкие. В полку с часа на
час ожидали приказа к наступлению, и пока все были рады выспаться,
переобуться, отдохнуть, хотя с той стороны речки, где в траншеях сидели
австрийские части, шел сильный обстрел.
Под вечер, когда часа на три, как обычно, огонь затих, Иван Ильич пошел
в штаб полка, помещавшийся в покинутом замке, верстах в двух от позиции.
Лохматый туман лежал по всей извивающейся в зарослях речке и вился в
прибрежных кустах. Было тихо, сыро и пахло мокрыми листьями. Изредка по
воде глухим шаром катился одинокий выстрел.
Иван Ильич перепрыгнул через канаву на шоссе, остановился и закурил. С
боков, в тумане, стояли облетевшие огромные деревья, казавшиеся чудовищно
высокими. По сторонам их на топкой низине было словно разлито молоко. В
тишине жалобно свистнула пулька. Иван Ильич глубоко вздохнул и зашагал по
хрустящему гравию, посматривая вверх на призрачные деревья. От этого покоя
и оттого, что он один идет и думает, - в нем все отдыхало, отходил
трескучий шум дня, и в сердце пробиралась тонкая, пронзительная грусть. Он
еще раз вздохнул, бросил папиросу, заложил руки за шею и так шел, словно в
чудесном мире, где были только призраки деревьев, его живое, изнывающее
любовью сердце и незримая прелесть Даши.
Даша была с ним в этот час отдыха и тишины. Он чувствовал ее
прикосновение каждый раз, когда затихали железный вой снарядов, трескотня
ружей, крики, ругань, - все эти лишние в божественном мироздании звуки, -
когда можно было уткнуться где-нибудь в углу землянки, и тогда прелесть
касалась его сердца.
Ивану Ильичу казалось, что если придется умирать, - до последней минуты
он будет испытывать это счастье соединения. Он не думал о смерти и не
боялся ее. Ничто теперь не могло оторвать его от изумительного состояния
жизни, даже смерть.
Этим летом, подъезжая к Евпатории, чтобы в последний раз, как ему
казалось, взглянуть на Дашу, Иван Ильич грустил, волновался и придумывал
всевозможные извинения. |