Испуганная жена отнесла в церковь богатые дары, заказала службу за здравие, а возле чудотворной иконы зажгла двадцатифунтовую свечу в серебряном обрамлении (два фунта серебра!). Священник Пафнутий старался ее успокоить:
— Все в руках Божьих: сколько человеку отведено, столько он и проживет. Но не горюй, чует мое сердце, не покинет он тебя, своих близких. Иди и молись! Я после заутрени приду, помолюсь возле постели больного. Иди с Богом!
И молодуха облобызала протянутую руку с молочно-пергаментной кожей.
На пятый день могучий организм Данилы Горобца сдался, он умер в страшных мучениях, но и предсказания священника исполнились: не покинул он близких, а прихватил с собой на тот свет жену, дочь, двоих соседей и самого Пафнутия. Домашняя челядь поспешно покинула хлебное, но страшное место, оставив больного малолетнего сына купца в беспомощном состоянии. Но бегство не спасло, хворь настигла и их. По городу вместе с болезнью молниеносно распространились страшные слова: „Моровая язва! Черная смерть!“»
Неуклюже обмакнув перо в чернильницу, я опрокинул ее, и по исписанному наполовину листу расплылось густое черное пятно, подводя итог мучительным литературным усилиям. Это было все не то, чего хотел добиться я, начинающий литератор, задумавший написать роман о чуме — Черной смерти, поразившей в XVIII веке город, в котором я никогда не был. Собственно, чума, как и незнакомый город, меня не интересовали, они были лишь оболочкой, из которой должен был показаться СТРАХ, способный привлечь внимание читателя, парализовать ужасом происходящего. Но такого СТРАХА в вымученно написанном я не ощутил.
Нищенская обстановка комнатушки, расположенной под изломанной голландской крышей на чердачном этаже, давила на меня. В голову невольно лезли невеселые мысли — что предпринимаемые мною усилия по написанию романа напрасны, что эта моя задумка изначально была обречена на неудачу, как и более ранние поэтические потуги.
Железная кровать, колченогий стул, крепкий табурет для гостей, на полу таз с водой для умывания, древний платяной шкаф — вот все, что смогло уместиться в моем жалком жилище. Теснота комнаты избавила меня от привычки делать по утрам физические упражнения. Небольшое окошко выходило в глухой угрюмый прямоугольный двор, более подходящий для прогулок арестантов. Взгляд пробежал по мягкой обложке «Жестоких рассказов», лежащих на углу стола (для меня пока недостижимый образец письма, несмотря на неоднократное прочтение сей весьма захватывающей и страшной книжки). Я откинулся на спинку стула, что было весьма опрометчиво, и тот заскрипел, предостерегая от подобных движений.
Обстановка мансарды, в которой я обитал уже шесть месяцев, с тех пор как приехал в Питер, была очень скудна, но и такое жилище вскоре может оказаться мне не по карману. Приходится перебиваться случайными заработками в надежде, что литературный труд будет приносить хоть какой-то доход. Сизифов труд — потуги начинающего писателя!
На столе серая фотография: хрупкая, изящная женщина с тяжелой копной волос, прищурившись, насмешливо смотрит на меня, и кажется, вот-вот станет декламировать свои стихи:
Она постоянно приходит ко мне в снах, неожиданно вторгается в мысли, учит и дразнит, являясь кумиром и смутительницей моей души. Помню необычное состояние, охватившее меня, заставившее бросить обеспеченную жизнь ветеринарного фельдшера и приехать сюда в иллюзорной надежде покорить ее и этот город. Или в первую очередь город, а затем ее?
Ее имя Зинаида Гиппиус. Она умна, красива, эпатажна, постоянно шокирует светское общество своими нарядами, словами, поведением, реагируя на возмущенный ропот дерзким и презрительным взглядом через лорнетку. Она пишет от лица мужчины странные, не женские стихи, еще более чудны´е рассказы, где соседствуют призрачность любви и реальность смерти. Ее называют «декадентская мадонна», «дерзкая сатанесса», «ведьма», вокруг нее роятся слухи, сплетни, легенды, а она с усмешкой все время их умножает. |