|
Весь день он то лежал в заброшенной заимке, то бродил по лесу, ведя на поводу коня, и постепенно отдельные слова, чувство безнадежности и счастья от встречи с любимой, мотив тоски, парящий в тишине, как осенняя паутинка, слагались в песню, и он сперва бормотал, затем пропел ее вполголоса, все еще таясь:
Песня-целительница успокоила Буранбая, и он задремал, раскинув попону в кустарнике, подложив под голову шапку, а под шапку — саблю. Очнулся он от озноба, все тело свело — ноябрьские ночи в лесу холодные. И ветер просторно летел из степного раздолья, качал безлиственные ветви деревьев, насвистывал, словно курай, мелодию: «Высока гора Ирэндек…». Вскоре и месяц взошел, серебристо-зеленый, высветил вершины деревьев, а в чаще, в кустарнике тьма сгустилась. Буранбай быстро пошел к тому дубу, где некогда в часы скоротечных свиданий целовал-миловал Салиму, робкую девочку с ясными глазками. Давно это было, как давно!.. Пятнадцатилетняя девочка обещала его ждать, но не дождалась. Мог ли он, беглец, арестант, ссыльный, потерявший даже первородное имя Еркея, упрекать ее?.. Внезапно, в порыве безрассудного ослепления, он решил — украду, увезу на дистанцию! И тотчас протрезвел: офицеру похищение чужой жены не простят, и Волконский не заступится, и оба суда — военный и духовный, мусульманский — вынесут беспощадный приговор.
Но — чу! — хрустнул сучок под ногою, прошуршала опавшая листва.
— Салима, здесь я, здесь! — прошептал Буранбай, выступая на просеку, залитую сиянием месяца.
Она вздрогнула, бросилась ему на грудь, забилась в рыданиях, и чем настойчивее он ее утешал, тем неудержимее она плакала — так дети, когда их жалеют, еще пуще заливаются слезами, но уже сладкими, приносящими успокоение.
— Еркей, любимый! Какие мы с тобою несчастные. Ты представить себе не можешь, как тяжко мне жить с немилым.
— Успокойся, душа моя, отныне мы всегда будем вместе. Нераздельно! Уедем, и ты позабудешь все горе-злосчастие…
— А калым?
— Вернем калым!
Вдруг у коня, стоявшего за деревьями, тревожно запрядали уши, он еле слышно заржал, призывая хозяина.
— Кто-то крадется! Подожди.
Он снял с седла лук и колчан со стрелами.
«Неужто Ахматулла велел нукеру стеречь меня?»
В кустах зашебаршило, ветки заколебались, кто-то неуклюже полз, приминая сучья. Буранбай выждал мгновение и наугад, на шорох, выстрелил, — стрела скрипнула в воздухе, темная тень взвилась и рухнула.
— Ой, ты подстрелил его!.. — Салима сжала щеки ладонями, зажмурилась.
— Кого?
— Нукера моего мужа Ахматуллы! Наверно, послал за мною следить.
— И поделом, если подстрелил! — яростно вскричал, уже забыв, что надо таиться, Буранбай, пошел крупными шагами в кустарник, и там неожиданно и для себя и для Салимы рассмеялся: — Да это же лиса! Лису подстрелил!
Вернувшись, он бросил к ногам Салимы длинную огненно-рыжую лису.
— А ты метко стреляешь! — восхитилась Салима.
— Нет, это случайность, я же не метился, стрелял наобум!.. А разве за тобою следят? — осторожно спросил он.
— Еще как! Муженек мотается по базарам и ярмаркам, то покупает, то продает. Богатеет год от года, а я… — И она отвернулась, всхлипнула.
— Уедем, — робко попросил джигит.
— До весны не уеду. И не рви мне душу, молчи.
— А весною?
— Весною приезжай за мной. Слово мое верное. Сам-то не забудь, не разлюби!
— Как ты можешь сомневаться?..
Он обнял Салиму и медленно, преодолевая и словом и поцелуем ее смущенье, повел на заимку, конь, как верный пес, шел сзади. |