Изменить размер шрифта - +

— А! Поистине, кустым, наш кумыс — услада и исцеление от недугов, — и вдруг начальник сказал деловым тоном: — Слушай, тебе подполковник Ермолаев не намекал?

— На что? — не понял Буранбай.

— О благодарности. О подарке… Надо же сделать ему подношение за должность. Ну я все сам обделаю и тебе потом скажу, — успокоил он встревожившегося Буранбая, — а сейчас возьми курай и порадуй меня песней. «Баяс» помнишь?

Он закрыл глаза, откинулся на спинку кресла, и вскоре ресницы его увлажнились, ибо голос курая, волшебно-нежный, словно соловьиный, затосковал-заплакал о несбывшейся любви.

Бурангул буквально переживал песню о погибшей любви, губы его дрожали, мокрые ресницы трепетали, дыханье прерывалось, и душа скорбела.

Музыка скрепила дружбу, родство, единокровие, судьбу начальника и его питомца.

— А-а! — простонал Бурангул, едва мелодия умолкла, будто последнее дуновение степного ветерка. — Какая беда, какое горе сотворило эту песню!

Буранбай быстро отвернулся — он-то знал, чью погибшую любовь оплакивал голос его курая.

Для успокоения и хозяина и себя Буранбай снял со стены домбру, провел по разрозненно зазвеневшим струнам.

— Во времена Салавата башкиры играли главным образом на кубызе и на домбре. Домбра хороша тем, что музыкант и поет и сам себе подыгрывает. Муллы тогда запрещали домбру, считая, что грешно играть на ней, — ведь она сделана руками человека, а курай из тростника, сотворенного самой природой.

— Нынче попадаются и медные кураи, — заметил начальник.

— Это повелось от медных труб русских военных оркестров; так я лично считаю.

Буранбай проверил пальцами звучанье струн, прислушался — домбра звенела гармонично, значит, не расстроена.

И запел, умеряя силу молодого, неукротимо крепкого голоса:

Начальнику кантона песня не понравилась — заерзал в кресле, с испугом покосился на дверь: плотно ли закрыта.

— Остановись, братец, помолчи! — воскликнул Бурангул. Певец же, словно опьяненный музыкой и песней, продолжал:

Вскочив, Бурангул вырвал из рук певца домбру, швырнул ее в угол, струны всхлипнули от обиды, задребезжали.

— Злом за мое добро, за благоволение платишь? — с угрозой спросил начальник, подступая со стиснутыми кулаками к гостю. — Вора и грабителя Пугачева славишь?! А нас, значит, как баранов резать? Не зря, видно, на тебя жалобы строчат!

— Агай, благодетель и покровитель, не хотел тебя обижать, — чистосердечно признался Буранбай. — Разные начальники водятся. Не все же угнетатели! Морадым, Кусим, Алдар… Батырша, Юлай, Салават… Да мало ли справедливых! И к тебе, агай, народ относится уважительно.

Слаще меда пришлась похвала начальнику, успокоенно перевел он дыхание.

— Верно, кустым, у башкир всегда бывали добрые начальники. И я, грешный, стараюсь поступать в делах по божьим заветам и по народным обычаям. Но ты, братец, о Пугаче забудь, забудь, чтоб ни слова… Донесут Ермолаеву, что в моем доме славят кровопийцу, врага царицы Катерины, и несдобровать тебе… Я-то откуплюсь, — подумав, добавил он, — а тебе, кустым, ай-хай, — тюрьма, ссылка!

— Да разве песня о стародавнем вредна?

— Не прикидывайся наивным, кустым! Не притворяйся! Сам знаешь силу и власть своей песни. Имена Пугача и Салавата у молодых на устах. Твои песни парни подхватывают и переносят из аула в аул, как бунтарские призывы.

— Что ж, смолой склеить губы?

— Ай-хай, не разыгрывай из себя дурачка, в тебе, братец, ума хватит на двух-трех начальников кантона! — сердито сказал Бурангул.

Быстрый переход