Надо же, как его забрало, — сказал Маньуко, когда мы мчались по Диагональной, ты только сказал о Чабуке, а у него враз лицо посерело и настроения никакого. И Большой — зависть взяла, вот и напился. А Чижик — родители ему покажут!
Но нет, родители не кричали. Кто тебе дверь-то открыл? мать, и что было? орала? Да нет! разревелась, сердечко мое, как ты мог, разве в твоем возрасте пьют спиртное? Потом пришел его старик, поругал, так, для порядка — это больше не повторится? нет, папа. Его вымыли, уложили в кровать, а наутро он попросил прощения. И у Лало тоже попросил — знаешь, не сердись, это пиво мне в голову, я, может, тебя оскорбил, может, стукнул? Да ну, ерунда, с кем не бывает под градусами, давай пять — и мир, мы же друзья, Фитюля, и пусть все будет по-старому.
По— старому уже не выходило: Куэльяр начал блажить, откалывал всякие номера, старался привлечь к себе внимание. А они его подначивали, подливали масла в огонь — слабо мне увести машину у старика? Давай попробуй. Он увел «шевроле» из отцовского гаража, и они всей компанией уезжали кататься по петляющей Костанере. Слабо мне побить рекорд Боба Лосано? Давай попробуй, Фитя. И он — вв-жж-жик — по набережной, — вв-жж-ик — за две с половиной минуты, — ну что, съели? Маньуко даже перекрестился — твоя взяла. А ты небось уделался со страху, пичуга? А слабо ему пригласить их в бар «Как это здорово!» и не заплатить по счету? Веди! И они шли в этот бар, ели гамбургеры, пили молочные коктейли, наедались до отвала, а потом исчезали поодиночке. Только у церкви Пресвятой Марии переводили дух и оттуда наблюдали за Куэльяром. Он о чем-то говорил с официантом минуту-другую, а потом — бац его головой в живот — и к нам пулей.
Ну, чья взяла? Вот стяну дробовик у папаши и перебью все стекла в этом доме. А чего — давай! И стекла вдребезги! Он черт-те на что шел, лишь бы отличиться, удивить, — что вылупился? — досадить Лало — вот ты струсил, а я нет! — не мог простить ему Чабуки, возненавидел…
В четвертом классе Большой стал ударять за Финой Салас, она стала его девушкой, а Маньуко — за Пуси Ланьяс, и тут все о'кей. Куэльяр целый месяц отсиживался дома и в школе здоровался с ними сквозь зубы. Слушай, ну чего ты? Ничего! Почему тогда не приходишь, почему никуда с нами не ездишь? Куэльяр стал какой-то замкнутый, странный, вид надутый и чуть что — обижался. Но потом все-таки отошел и вернулся к ребятам. По воскресеньям они вдвоем с Чижиком отправлялись на утренние сеансы в кино (эй вы, горемыки!), а после не знали, как убить время, — слоняются по улицам, молчат, руки в карманах, свернем туда, а может — сюда? Слушали пластинки у Куэльяра в доме, травили анекдоты, в карты играли, а часов в девять приходили в парк, где собирались все ребята, но уже без своих девушек. Ну как, вы в порядке? — ухмылялся Куэльяр, входя в бильярдную, где мы торопливо снимали пиджаки, развязывали галстуки, засучивали рукава. Позабавлялись, миляги? — голос неживой, в нем и зависть, и досада, и отчаяние. И мы — смени пластинку, не трепись, а он — губки, ручки и прочие штучки! — моргает глазами, будто дым глаза дерет, будто свет слепит. И мы уже на взводе — ну что ты злишься, Фитюль. Завел бы подружку, чем языком чесать, а он — взасос целовались? — и кашляет, сплевывает, точно его мутит, — юбчонки-то задрали, поигрались? — возит каблуком по полу туда-сюда. А они — доходит наш Фитюлька от зависти, — вот где самое оно, вот где весь смак! — свихнется, ёй-ей, заткнулся бы наконец. А он как заведенный, но уже серьезно, без улыбочки — ну что, что делали с ними? а давались целоваться? а куда? а как? Слушай, хватит, надоел. И однажды Лало взбесился — дерьмо собачье, сейчас двину в рожу, несет черт-те что о наших девушках, будто они какие-то бляди. |