Дежурный доложил, что на границе спокойно и что личный состав заставы слушает концерт. Действительно, из ленинской комнаты долетало пение, хотя дверь туда была закрыта.
- Может, хотите послушать? - сказал капитан непривычно мягко часовому.- А я здесь побуду.
- Нет, товарищ капитан, как же это… - смутился дежурный. - Я ведь на посту.
- Ну, хорошо, как хотите, - не стал настаивать Шепот. Заглянул в свою командирскую комнату, узкую, серую, неприветливую. Солдатская койка, столик, стул, карта на стене, коричневый сейф - и больше ничего. Ага, еще шинель на стене. Привык вешать прямо на простой гвоздик. Старшина предлагал поставить деревянную конторскую вешалку. Шепот отказался. Да и места свободного не было. Он привык к суровому быту, не любил обставлять себя лишними вещами, вещи сковывали, мешали свободно двигаться, думать, даже - мечтать. Ночами, оставаясь в таких вот узких командирских комнатках с узенькой железной койкой, с узеньким суконным одеялом, он мог часами не спать, и перед глазами у него проходили целые процессии лет и видений, возвышались посреди них тяжелые холмы жизни, окутанные тучами или затканные туманами, с натянутыми между ними белыми струнами бабьего лета, звучали голоса, слышался приглушенный женский смех, выстрелы пробивались сквозь него, а еще глубже лежали его желания, пытались вырваться из-под разноцветной ветоши воспоминаний, всякий раз напоминали о себе глухо и жалобно, но он подавлял их, заглушал усталостью, строгостью поведения.
Делать в комнате было нечего. Шепот понимал, что вынужден будет пойти в ленинскую комнату, иначе это расценят как неуважение не только к певице, но и к пограничникам. Не хотел ставить себя над своими солдатами - и потому, хоть с большим желанием послушал бы пение по радио, все же направился в ленинскую комнату.
Вошел туда тихо, так, что на него никто не обратил внимания. Все ждали, что певица начнет сейчас новую песню. Она стояла возле толстого кудрявого мужчины, игравшего на широком аккордеоне музыкальное вступление, ждала, готовилась, а ее слушатели тоже готовились уловить первые звуки женского голоса, от которого постепенно отвыкали в этих одиноких горах, но забыть который ни один из них не мог.
Шепот почему-то не взглянул сразу на певицу, а посмотрел на ее аккомпаниатора. Невысокий, плотный мужчина лет сорока, с откормленным лицом, слегка маслеными глазами, с кудлатой темной головой, во фраке, на ногах- лакированные туфли. Ему бы сюда рояль, круглый вертящийся стульчик, чтобы он крутился туда-сюда, взмахнул над клавиатурой короткими своими руками, встряхнул кудрями, выпучил глаза. Но на заставе такую роскошь, как рояль, еще никто не догадался поставить, вот и приходится расфранченному концертмейстеру таскаться с аккордеоном. Все это подумал капитан без малейшего пренебрежения к незнакомому концертмейстеру, в каком-то ленивом, странно замедленном ритме. И, думая так, избегал бросить хотя бы один взгляд на певицу, как бы боясь чего-то. Но как только она взяла первую ноту и он услышал ее голос, нежный, тоскующий, пронизанный неизъяснимой болью, темный вал воспоминаний налетел на него, ударил в грудь, капитан невольно зажмурил глаза, не оборачиваясь, нащупал ручку двери и тихо попятился из комнаты.
Прижался плечами к стене, будучи не в силах отойти дальше, стоял, слушал. Напротив него, перепуганный внезапным появлением начальства, застыл дежурный по заставе, перед этим на цыпочках подкравшийся к ленинской комнате, чтобы хоть краешком уха уловить неземное пение. Покраснев от растерянности, дежурный козырнул, что было уж совсем некстати, но капитан, наверное, вообще не видел и не слышал ничего в это мгновение, кроме голоса, рвавшегося из-за непритворенной двери и наполнявшего нежной грустью этот суровый приют оторванных от мира людей с чувствительными сердцами и душами, жаждущими красоты.
Старшина Буряченко приметил, как кацитан тихонько вошел в ленинскую комнату и как выскользнул незаметно с первыми же звуками голоса певицы. |