– Любому необходимо иногда расслабиться, побаловать себя роскошью.
Рейно промолчал. Очевидно, он не согласен со мной. Я ему так прямо это и заявила.
– Полагаю, сегодня утром в церкви вы проповедовали строго противоположные принципы? – Не дождавшись от него ответа, я добавила: – И все же я убеждена, в этом городе хватит места для нас обоих. У нас свобода предпринимательства, не так ли? – По его лицу вижу: он понял, что я бросила ему вызов. С минуту я смотрю ему в глаза – с наглой, злобной улыбкой. Рейно отшатнулся, будто я плюнула ему в лицо.
Произнес тихо:
– Разумеется.
О, подобный тип людей мне хорошо знаком. Мы с мамой вдоволь насмотрелись на них за годы скитаний по Европе. Те же любезные улыбки, презрение, равнодушие. Мелкая монета, выпавшая из пухлой руки женщины у стен переполненного Реймского собора; группа молодых монахинь, с осуждением взирающих на маленькую Вианн с голыми коленками на пыльном полу, бросившуюся подбирать ее. Мужчина в черном одеянии, в чем-то гневно, горячо убеждающий мою мать; она выскочила из церкви бледная, как полотно, до боли сжимая мою руку… Позже я узнала, что она пыталась ему исповедаться. Что подвигло ее на этот шаг? Возможно, одиночество; потребность высказаться, довериться кому-нибудь, но не любовнику. Человеку, располагающему к откровенности. Но неужели она слепа! Его лицо, теперь уже отнюдь не располагавшее к откровенности, сплошная гримаса гнева и негодования. Это грех, смертный грех… Ей следует оставить ребенка на попечение добрых людей. Если она любит свою маленькую – как ее зовут? Анна? – если она любит ее, она должна – обязана – пойти на эту жертву. Он знает монастырь, где о ней могут позаботиться. Он знает… он схватил ее за руку, сдавил пальцы. Разве она не любит свое дитя? Разве не мечтает о спасении? Неужели не любит? Неужели она не желает спасения?
В ту ночь мать плакала, укачивая меня на руках. А утром мы покинули Реймс, тайком, озираясь по сторонам, – хуже, чем воры. Мать крепко прижимала меня к себе, словно украденное сокровище, а у самой глаза воспаленные, взгляд как у загнанного зверя.
Я поняла, что он почти уговорил ее отказаться от меня. После она часто спрашивала, счастлива ли я с ней, не страдаю ли от отсутствия друзей, собственного дома… Да нет, нет, раз за разом отвечала я, целуя и убеждая ее, что я не жалею ни о чем, ни о чем, однако ядовитое семя уже пустило корни. Многие годы бежали мы от священника, от Черного человека, и, когда его лицо неожиданно всплывало в картах, – а это бывало время от времени, – мы вновь пускались в бега, пытаясь укрыться от черной бездны, которую он разверз в ее сердце.
И вот он здесь опять, когда я уже думала, что мы наконец-то нашли свое место под солнцем. Стоит в дверях, словно ангел у ворот.
Что ж, на этот раз, поклялась я себе, я не убегу. Что бы он ни делал. Как бы ни настраивал против меня людей. Лицо его, словно рубашка карты, предвещающей зло, – бесстрастное, категоричное. Ясно, что мы объявили друг другу войну, хоть вслух это и не было высказано.
– Я так рада, что мы нашли общий язык, – говорю я звонко и холодно.
– Я тоже.
В его глазах мерцает огонек, которого я раньше не замечала. Я настораживаюсь. Вон оно что. Он доволен, радуется, что мы столкнулись с ним лбами. Уверен, что он застрахован от поражения, ни на секунду не допускает, что может вдруг проиграть.
Он поворачивается, собираясь уйти. Спину держит прямо, едва заметно кивает на прощанье. Ни единого лишнего жеста. Вежливое презрение. Колючее ядовитое оружие праведника.
– M' sieur le cure! – Он на секунду оборачивается, и я вкладываю ему в ладони украшенный лентами пакетик. – Это вам. За счет заведения. – Улыбкой даю понять, что не потерплю отказа. |