И тогда-то, тихо удалившись из комнат, Алике впервые призналась себе: "А ведь я не столько люблю его, сколько жалею. Вот божья кара за брак по расчету!"
Она ничего не сказала мужу в тот вечер; тот пытался оправдаться, словно бы чувствовал, что жена все знает уже; Алике ответила холодной любезностью, ушла к себе, сославшись на недомогание; была холодна все те дни, что предшествовали новому докладу — на этот раз министра финансов. Накануне просила мужа о том же — твердости и воле; и снова Николай пообещал ей быть "словно скала", и снова сдался напору финансового дьявола.
Алике разрыдалась, говорила, что так нельзя, что он самодержец всея Руси, а его загоняют в угол паршивые чиновники, думающие только о своем, страшащиеся принять самое простое решение без высочайшего одобрения.
— Но ведь они не вправе сами, — ответил государь. — Так уж заведено, что только я могу одобрить или отвергнуть…
— Ну, так и делай это! — раздраженно ответила государыня. — А ты говоришь с ними, как гимназист! Или упрямишься — тоже как гимназист! Бери у них доклады! Пусть оставляют! Будем работать вместе!
Работали вместе, но все равно Николай не мог жестко приказать или резко, решительно отвергнуть, отделывался своими любимыми: "на то воля божья", "надобно еще подумать", "посоветуйтесь со Щегловитовым, потом доложите"…
От Двора ничего не утаишь: в Зимнем пошли потаенные разговоры, что "немка берет верх над русским государем" (хотя русской крови в его жилах почти не было — датчане, немцы, англичане, греки; прародительницей-то была чистая пруссачка, Екатерина Великая, по-русски тоже поначалу не говорила). Новость эта, понятно, пришла к министрам; те злорадствовали; слухи об их издевательском злорадстве бумерангом возвращались в Царское Село или Зимний, вызывая ярость Александры Федоровны. С тех пор она все чаще приглашала к себе тех придворных, чей родной язык был немецкий. Это растворение в родной речи лишь и давало сил смирить гнев, найти сил быть на людях улыбчивой и мягкой. Ей нужен был кто-то, кто был бы сильнее ее, в ком она могла раствориться и найти успокоение, столь нужное в ее безалаберной державе.
…Сама судьба, таким образом, освободила место подле нее: не Распутин бы пришел, так кто иной, но то, что такой человек должен был прийти, было предопределено фактом рождения Николая и его женитьбой, то есть исторической необходимостью в династии тех, кто самодержавно владел Россией.
И все чаще и чаще вспоминала Александра Федоровна слова вдовствующей императрицы — красивая и мудрая женщина видела, что в семье сына, при всем видимом благополучии, сокрыто нечто роковое:
— Ах, душенька, я все больше убеждаюсь в том, что государю так трудно потому, что он европеец. Государь лишен той жесткости, которая отличает его подданных — при всей их доверчивости, сноровке и такте… Европа — при всем том, чем пугал государя наставник Победоносцев, — состоялась на корректной обязательности и умении верить партнеру…
Поэтому государыня расширила кружок тех, с кем могла говорить на родном языке, — Бенкендорфы-внуки, Саблер, родственники фон дер Лауница, Александр Федорович Ре-дигер, фон дер Ропп, Николай Вячеславович фон Плеве; затем появился душенька Саша фон Пистелькорс, камер-юнкер и лейб-гвардии кавалергард, он продвинул к государыне Аннушу Вырубову, сестру своей жены, урожденную Танееву; семью Танеевых государыня ценила: те доказали свою верность усопшему императору еще, ныне отец Вырубовой стал главноуправляющим собственной его величества канцелярии; этот — надежен, хоть и с амбициями.
Однажды кто-то из приближенных в который уж раз повторил, что главная задача — не допустить влияния на Петербург отвратительного Парижа и спесивых англичан — жидам потакают; государыня, однако, такого рода разговор прервала, немедленно перейдя на русский: знала, что Николай — под давлением либералов (что она может с ним поделать?!) — повернулся именно к Лондону. |