Кожа Септимуса была сухая, горячая, слегка шершавая, глаза блестели, но ничего страшного не наблюдалось — от силы легкая простуда. Несколько дней ухода поставят его на ноги скорее, чем любое лекарство, и Эстер была рада, что способна помочь Септимусу. Он нравился ей куда больше других домочадцев, которые относились к нему снисходительно и даже с легким презрением.
Септимус смотрел на нее со странным, чуть насмешливым выражением, и Эстер подумалось, что, найди она у него сейчас воспаление легких или чахотку, он бы не очень испугался. Он не раз видел смерть, долгие годы она ходила за ним по пятам и давно уже стала старой знакомой. Да и не слишком держался Септимус за свою нынешнюю жизнь. Он был нахлебником, приживальщиком в доме богатого родственника, где его терпели, но не особенно в нем нуждались, а он — мужчина, рожденный и обученный, чтобы сражаться и защищать. Эстер мягко коснулась его плеча.
— Скверная простуда, но, если поберечься, пройдет без осложнений. Мне придется за вами поухаживать — для полной уверенности. — Она видела, как он обрадовался, и поняла, насколько ему здесь одиноко. Одиночество это можно было сравнить разве что с болью в суставах — к ней можно привыкнуть, но полностью забыть нельзя. Эстер улыбнулась с заговорщическим видом. — И у нас будет время поболтать.
Септимус тоже ответил улыбкой, глаза его весело вспыхнули, и он даже перестал походить на больного.
— Да, я думаю, вам стоит у меня задержаться, — согласился он. — Вдруг мне внезапно сделается хуже!
И Септимус закашлялся с напускным трагическим видом, но Эстер прекрасно понимала, что кашель — настоящий.
— А сейчас я пойду на кухню и принесу вам молока и лукового супу, — бодро сказала она.
Лицо у Септимуса тут же вытянулось.
— Это вам сейчас полезно, — заверила Эстер. — Кроме того, это вкусно. А пока вы будете подкрепляться, я вам расскажу о своих приключениях, а вы мне потом — о своих.
— Ради этого, — ответил он, — я даже готов выпить молоко и съесть луковый суп.
Эстер провела с Септимусом несколько дней: кормила его принесенным с кухни завтраком, тихо сидела в кресле, пока он, как полагается, спал после полудня, потом шла за супом и за картофельным пюре с луком и сельдереем. К вечеру у них завязывалась беседа. Оба делились воспоминаниями о военных днях. Эстер рассказывала о великих сражениях, свидетельницей которых ей довелось стать, а Септимус — об отчаянных кавалерийских атаках афганской войны 1839–1842 годов, о покорении Синда годом позже, а также о сикхских войнах середины десятилетия. Многое совпадало в их воспоминаниях: тот же страх, та же неистовая гордость после победы, та же доблесть и раны, та же вечная близость смерти. Из этих бесед Эстер узнала многое об Индии и о населяющих ее народностях.
Часто заходила речь о фронтовой дружбе, о совсем, казалось бы, неуместном на войне веселье, о полковых обычаях, исполненных блеска и бравады: серебряные канделябры и сервированный хрусталем и фарфором офицерский стол вечером накануне битвы, алые мундиры, золото эполет, медь, сияющая, как зеркало.
— Вам бы очень понравился Гарри Хэслетт, — с печальной улыбкой сказал Септимус. — Прекрасный был человек. Настоящий друг: гордый, но не заносчивый; щедрый, но не снисходительный; храбрый, но не жестокий. Любил пошутить, но всегда добродушно. Октавия его боготворила. За день до собственной гибели она говорила о нем так, как если бы его смерть еще была свежа в ее памяти. — Септимус улыбнулся и уставился в потолок, смаргивая старческие слезы.
Эстер нежно пожала ему руку. Сделала она это совершенно непроизвольно, и он это понял. Костлявые пальцы Септимуса ответили на пожатие. |