Изменить размер шрифта - +

Выбравшись последним из вагона, попадаю в горячую круговерть перрона. Весь мир превратился в беспокойное племя приезжающих и встречающих улыбки, радостные крики, цветочная южная ветошь в лицо.

Меня никто не встречает. По легенде я затурканный жизнью капитан службы безопасности, который должен самостоятельно прибыть в Управление.

Жаль, что моя дочь уехала в страну, где так любят сниматься на фотопленку под пыльными кипарисами. Если бы она осталась, то, полагаю, смогли бы вместе приехать в такой приморский городок. Мы бы днями бултыхались в теплом ртутном море, а по вечерам бродили по улочкам, похожим на изгибающие спины кисок. Жаль, что Мария уехала, она так любила кошек, а мне ничего не остается другого, как делать вид, что я живу, и мне интересно это делать.

 

В Управлении меня никто не ждал, кроме утренней тишины и запаха мокрых половиц. Старенькая техничка глянула на меня, как на врага народа, и я понял, что жизнь продолжается. Задирая ноги, проследовал по казенному коридору. Все подобные учреждения похожи: стенами, стульями, перестуком печатной машинки, сотрудниками, которые, впрочем, отсутствовали по причине раннего часа.

Чтобы убить время, я нашел потаенный уголок на лестнице, пропахший никотином. Упал в продавленное кресло и, нечаянно пнув металлическую пепельницу, задремал, как притомленный плетью негр на табачных плантациях Алабамы.

Что-что — время мы научились убивать. Иногда день, будто век, а после оглядываешься в недоумении: годы мелькнули, точно придорожные вешки. Остался лишь легкий романтический флер и сожаление, что проживал так пусто. Время пожирает все: наши судьбы, великие идеи, нетленные надежды, вечные города, документы…

Я не оправдал чаяний Нача: материалы, которые мне были переданы, оказались невостребованными, словно скоропортящийся продукт. События в государстве развивались так стремительно, что те, кто годами полз на брюхе к сияющим отрогам власти, был низвергнут в ущелья бесславия и позора. А я слишком уважал свою профессию, чтобы путаться с политическими трупами.

Потом, повторю, наступили иные времена, когда тотальное предательство, покрытое словесной позолоченной мишурой, вошло в моду. Нас предавали, будто мы были стойкими оловянными солдатиками. И большинство из нас держало удар, однако когда на Лубянке объявился бывший обкомовский урядник из вятского города и в служебном угаре принялся сдавать кадры…

Когда так откровенно предают, то возникает угроза, что ты сам себя продашь за тридцать сребреников — лучше уйти. И зарабатывать на прокорм самостоятельно. Что я и сделал. И не сожалею: живу в согласии с самим собой.

Шум в коридоре и голоса возвращают меня в настоящее. Капитану Синельникову пора предстать перед взыскательным руководством. Пропахший табаком и воспоминаниями, он это и делает, вырвав тело из капкана кресла и направившись в кабинет высокопоставленного чина.

Там за огромным дубовым столом сидит человек в гражданском. У него типичное волевое лицо чекиста из областной провинции. Такие служаки добросовестно выполняют инструкции и любят шумные городские праздники, когда их узнают и выказывают всяческое уважение.

Видимо, «отец родной» сочиняет докладную в Центр, он увлечен и старателен. Жестом пригласив меня сесть, поднимает трубку телефона. Опускаюсь на стул и вижу в стекле книжного шкафа отражение странного подозрительного типа: небритого, с припухшими глазами. Это, кажется, я, Синельников. Ей-ей, типичный аморальщик, алкоголик и злостный алиментщик.

Наконец генерал-полковник бросает трубку на рычаги аппарата, смотрит на меня с доброжелательным сочувствием, как на сексота, которого легче утопить в тихом лимонном лимане, чем содержать на казенных харчах.

— Синельников? — говорит он. — Наслышаны-наслышаны о твоих подвигах.

Я вздыхаю: проклятая легенда, боюсь, что следуя ей, надо будет беспробудно пить, ловеласить налево-направо и бить фарфоровые японские чашки в местном ресторане «Парус».

Быстрый переход