Изменить размер шрифта - +
Не знаю почему, но я вспомнил, как несколько лет назад на по­добном приеме один толстый, здоровый, веселый старик спросил у другого старика, бледного и грустного, тоном человека, желающего с научной достоверностью устано­вить какую-то истину: «Как ты считаешь, какой капи­тал — в цифрах — заключен сейчас в этих четырех сте­нах?» И этот другой мрачно ответил: «Откуда я знаю! Я же не налоговый инспектор!»

Я не раз спрашивал себя, почему я чувствую такое глубокое отвращение к миру моей матери, но только в тот день, вспомнив эту фразу и сопоставив ее с лицами, ко­торые меня окружали, я наконец это понял. Вглядываясь в лица приглашенных матерью гостей, я вдруг совершен­но точно понял, что не было тут ни одной морщины, ни одной модуляции голоса, ни одной рулады смеха, кото­рые не были бы впрямую связаны деньгами, которые, как сказал тогда толстый старик, стояли тут за каждым из гостей. Да, подумал я, деньги вошли тут в плоть и кровь; заработанные честным удачливым трудом или отнятые хитростью и силой, они дали один и тот же результат — совершенно нечеловеческую, чудовищную вульгарность, которая просвечивала и сквозь самую раскормленную тучность, и сквозь самую иссохшую худобу. И если прав­да, что с деньгами невозможно развестись и богатый, как бы он ни старался, не сможет притвориться бедным, то естественно, что и я, сам того не желая, был частью этого общества богатых и именно деньги, от которых я тщетно пытался отказаться, создали кризисную ситуацию и в моем искусстве, и в моей жизни. Я был богач, который просто не хотел быть богачом; я мог рядиться в лохмотья, питаться сухими корками и жить в лачуге — все равно деньги, которые мне принадлежали, превращали лохмо­тья в элегантные одежды, сухие корки — в изысканные лакомства, а лачугу — во дворец. Даже моя машина, та­кая старая и расхлябанная, была роскошнее самых рос­кошных машин, потому что то была машина человека, который, стоило ему захотеть, мог тут же получить дру­гую, с иголочки новую и роскошной марки.

Я вздрогнул, услышав голос матери:

 

— О, Дино, — сказала она, — какой приятный сюр­приз!

 

Она стояла прямо передо мной, но я ее не видел, вернее видел, но не мог отделить от толпы приглашен­ных, потому что в этот момент она казалась мне одной из них, во всем на них похожей, не имеющей со мной ника­кой, даже кровной связи. Наедине с матерью я всегда чувствовал, что она моя мать, но в толпе, заполнявшей ее гостиные, она становилась неразличимой, как птица в стае или рыба в косяке. И ее склонность к экономии, которая, когда она была одна, могла показаться ее инди­видуальной чертой, тут, среди толпы гостей, обнаружи­вала свой внеличный, всеобщий характер. И как о всех персонажах, заполнивших гостиные виллы, так и о моей матери можно было сказать, что за стеклянным блеском ее голубых глаз, за ее броскими массивными драгоценно­стями, за ее нервной худобой, за подчеркнутой искусст­венностью макияжа, за пронзительным голосом стоял де­нежный конформизм, характерный для всего общества, частью которого она была, а вовсе не особенности ее личности.

Похожая на своих гостей даже внешне, мать и вела себя во время нашей короткой встречи точно так же, как они. Обычно, оставаясь со мною наедине, она была очень внимательна, но сейчас, на коктейле, где нормой счита­лась подчеркнутая рассеянность, проистекающая из без­различия, спешки, невозможности что-либо как следует расслышать, мать вела себя как все остальные, то есть смотрела, не видя, и слушала, не слыша. Сразу после своего радушного приветствия она сказала что-то несвяз­ное насчет обязанностей, которые не позволяют ей мною заняться, причем в ее голосе не было ни малейшего лю­бопытства; не переставая оглядываться вокруг, торопли­во и словно бы только для проформы она добавила:

— Напоминаю тебе, что ты еще не представил мне синьорину.

Быстрый переход